мой глух, но только на одно ухо, для него, для отца, будто и говорю громче: «Да я так, последний, наверное, раз». – «Лепи, лепи, – говорит Плисовский, – я знал одного лепилу, важный в Москве человек…» Вышел отец с планшеткой, достал из неё лист плотной бумаги и протянул его гостю. «Что это? – спрашивает Василий Казимирович. – Подписывать не буду», – смеётся. «Читай, если читать не разучился», – говорит отец. Василий Казимирович прочитал, перевернул лист – там чисто, перечитал ещё раз, осел на стул, отцом подставленный вовремя, обмяк и с минуту оставался немым, уставившись на огромные сапоги свои, про которые Охра, кстати, тоже что-то рассказывал, что вот, не восстановлю, а потом расплакался вдруг, лица не пряча, чем и привёл меня в оторопь. «Вот чёрт, – подумал я, богатыря жалея, – жена старая, что ли, разыскала?» Потрясся Плисовский телом, волнуя пол, затем вскочил со стула и, саданувшись о притолоку, выбежал из избы, слова не обронив. А вечером заявился с двумя бутылками спирта. Пили они с отцом всю ночь, отец больше молчал и слушал, а Василий Казимирович, не давая нам – да и не только нам, а и соседям, наверное, нашим – уснуть, горланил: «Ну и Лысый! Сто лет ему, плешивому, жизни! Одумались наконец-то, в душу-болт!» – и про Съезд ещё что-то, про партконференцию, а что, теперь не припомню. Помню, что позже речь зашла о Сталине и о лагерях, тут и отец оживился. Спорили, спорили и разругались. А когда отец сказал: «Это ладно, тут я понимаю, но не зря же, что-то ведь да было, скотский род, ведь должно же было что-то быть, так ведь просто всех… ну не могли же!..» Василий Казимирович взметнулся из-за стола, сгрёб с полу табуретку и замахнулся ею на отца. И тот уже успел подняться, вцепился в другую ножку. Терпела, терпела табуретка и развалилась. Разломав её, мужики внезапно помирились, допили спирт и ушли. А уж снова мы их увидели утром на третий день. Был с ними выпивший, наверное, мало, потому и тихий пока Мандрий. Следом пришли ещё двое: муж с женой – оба физики из Ленинграда. За физиками – молодой, но уже бывший полковник. За полковником – ещё кто-то. И последним пришёл Вилюс Лаускас, бывший «брат лесной», удивлявший в Каменске всех тем, что ружья не вскинув, от бедра с телеги птицу влёт стрелял, а сохатого убивал с одной пули, хребёт тому перебивая, конкретно позвонок какой-то, а маток не трогал. Ну а ночью мы – я, брат, сестра и мама – разбудив Сушиху, пили с ней чай и благодарили её за приют. Спали мы на полу у печки, и, перед тем как уснуть, я спросил у мамы: «А чё это за бумаги?» – «Какие?» – переспросила мама. «А те, что папка Плисовскому, Мандрию и физикам вручил». – «Оправдания», – сказал брат. «Спите», – сказала мама. Тогда вот снова и приснился мне тот сон, который я и сейчас рассказать не сумею. Пришёл в себя я на подушке сидя. Мама вытерла с моего лица пот, успокоила и уложила меня под одеяло рядом с братом, а Сушиха, громко прихлёбывая из чашки, сказала: «Спи, парень, спи, ни свет ещё ни заря. Это от чая, – добавила Сушиха, – быват, когда перепьёшь, со мной, дак часто».
Вот что я вспомнил, отчего и захохотал, испугав собаку. Не годовщину Революции