матерях, в конце концов, никогда не преминет указать – мы совершаем некое постыдное дело. И все доводы в собственную пользу на время казни кажутся нам самим дурной, бессодержательной риторикой и празднословием. Ведь верно это?
– Верно, – нехотя промолвил председатель.
– Рад вашей солидарности, – сказал прокурор. – Полагаю, что и остальные держатся того же мнения. Попрошу вас помнить об этом во время моего рассказа. Итак, четыре года тому назад мне предстояло передать в руки палача разбойника Кощена. Этот парень, несмотря на свои девятнадцать лет, судился уже предварительно не один десяток раз, и его преступление было одними из самых грубых и самых низких, какое когда-либо встречалось в моей практике. Странствуя по Эйфелю, он встретил в Готвальде другого бродягу, семидесятидвухлетнего старика, и убил его дубиной, чтобы отнять последние семь грошей. В этом, конечно, нет ничего необыкновенного, но, чтобы вы имели понятие о чудовищной низости этого животного, мне необходимо прибавить, что через три дня после совершения преступления, толкаемый тем непонятными чувством, которое так часто влечет убийцу к его жертве, он вновь проходил этой безлюдной тропинкой и увидел старика, еще живого и тихо хрипящего, в том самом овраге, в который его сбросил. Человек, имеющей в душе хоть искру совести, содрогнулся бы от этого зрелища – «бежал бы в ужасе, преследуемый фуриями», как говорит мой секретарь! Но Кощен просто взял свою дубину и хватил ею по твердому кум-полу старика. Потом он еще с половину дня оставался вблизи своей жертвы, удостоверяясь, что на этот раз он окончил свое дело, обшарил повторно его карманы – пустые – и преспокойно направился своей дорогой.
Спустя несколько дней он был арестован. Сперва отпирался, а когда все улики оказались против него, решил сознаться и с редким цинизмом изложил уже знакомые вам подробности. Ну, суд продолжался недолго и, понятно, закончился смертным приговором. Верховная власть даже не воспользовалась своим правом помилования. И вот, вскоре мне вновь предстояла обязанность подготовиться к лицезрению смерти.
Было темное туманное ноябрьское утро. Казнь назначили ровно в восемь. Когда я в обществе врача прибыл на тюремный двор, палач Райндл, приехавший накануне вечером с гильотиной из Кёльна, отдавал последние распоряжения своим помощникам. Как всегда, во фраке и белом галстуке, с трудом натягивая белые лайковые перчатки на красные руки мясника, он внимательно осматривал деревянный помост и машину, приказал вбить еще несколько гвоздей, распорядился, чтобы корзину для головы подвинули немного вперед, опробовал острие ножа пальцем. И, как оно всегда и случается при свершении казни, мне вспомнилась старая революционная песенка, которую сокрушители Бастилии сложили об изобретателе убийственной машины. И вот я стоял там и нервно напевал про себя:
Чтоб не помирали мы со страху,
Громких не закатывали сцен,
Жутко добродетельную плаху
Преподнес монархам Гильотен,
Но