так у нас называют тех, кто снова явился сеять здесь смерть и пепел, людей, превративших меня в животное, людей, похожих на нас, которых я хорошо знал, поскольку два года учился в их столице, людей, с которыми мы часто виделись, потому что они часто приезжали к нам ради коммерции и ярмарок и говорили на языке, кровно родственном нашему, который мы понимали без труда, – так вот, когда пограничные посты были сметены, как бумажные цветы дыханием ребенка, Оршвира это ничуть не побеспокоило: он, как и прежде, продолжал разводить свиней, продавать их, есть. Его дверь осталась незапятнанной. На ней не появилось никакого похабного знака. А тем, кто маршировал по нашим улицам, как победители, и все же был ответственен за дурацкую смерть его сыновей, он без сожалений уступил самых жирных своих свиней за серебряные, наверняка где-то украденные монеты, которые они пригоршнями доставали из карманов.
В первом загоне, который Оршвир мне показал, на свежей соломе играли десятки поросят возрастом всего в несколько недель. Они бегали, резвились, натыкаясь друг на друга, и тоненько повизгивали. Оршвир бросил им три лопаты зерна. Все дружно набросились на корм.
По следующему загону туда-сюда расхаживали восьмимесячные подсвинки, бросая друг другу вызов и сталкиваясь между собой. Между ними чувствовалась какая-то странная, беспричинная агрессивность и готовность к насилию, которую вроде бы ничто не оправдывало и не объясняло. Это были уже довольно крупные, упитанные зверюги с висячими ушами и свирепой, скотской мордой. В нос била едкая вонь. Солома, на которой они валялись, была испачкана испражнениями. Похожее на рычание хрюканье било по деревянным перегородкам и отдавалось в висках. Мне захотелось поскорее оттуда уйти.
Чуть дальше, в последнем загоне, дремали взрослые свиньи. Бледные. Вытянутые в длину, как лодки. Все на боку. Все лежали в черной, густой, как патока, грязи, тяжело дыша и приоткрыв пасть. Некоторые смотрели на нас с великой скукой. Другие рылись под собой. Они казались великанами, превратившимися в животных, созданиями, обреченными на чудовищную метаморфозу.
– Три возраста жизни, – пробормотал Оршвир, о чьем присутствии я в конце концов почти забыл и чей голос заставил меня вздрогнуть. – Сначала ты видел невинность, затем глупую злобу и, наконец, здесь – мудрость… – Он сделал паузу и продолжил медленно и очень тихо: – Но иногда, Бродек, мудрость – это не то, что о ней думают. Перед тобой дикие звери. Настоящие дикие звери в обличье сухопутных китов, дикие звери без сердца и без души. Без памяти тоже. Для них имеет значение только их брюхо, и они все время думают только о том, чтобы набить его.
Он остановился и посмотрел на меня с загадочной улыбкой, рассекшей его лицо с крупными, грубыми чертами. К его усам пристали крошки хлеба, а губы еще немного лоснились от растопленного сала.
– Они могли бы сожрать и родных братьев, свою собственную