посреди ревущего жгучими языками костра. Он в аду, которого, он знает, не существует. Он воздевает глаза к небесам, на которых, он знает, нет никакого рая. Если бы он существовал, Айзек чувствовал бы ее присутствие. Но он не чувствует. Не чувствует ее. Ни там, ни здесь, ни где бы то ни было.
Какой смысл в молитве, не подкрепленной верой? Айзек хочет попытаться поговорить: с ней, с Богом, с любым, кто готов его выслушать. Он отдаст все за возможность передать ей послание и получить хоть какой-нибудь знак, предвещающий им новую встречу. Пусть даже он знает о безнадежности этого предприятия. Библия вроде бы не жалует еретиков? А возможности покаяться у Мэри явно не было. Оба разочаровали своих родных. Она росла в семье убежденных шотландских пресвитериан, его каждые выходные бесконечного детства тащили на унылую мессу. Ради чего, спрашивается? Он все равно стал агностиком. А Мэри предавалась открытому и гордому атеизму, но, не оставив никаких конкретных инструкций на случай своей кончины помимо места, где следует развеять ее прах, похоронена была по христианским традициям. В тридцать лет даже о прахе подумать – и то казалось впечатляющим. Она бы не допустила торжественной службы с молитвами и песнопениями и рассмеялась бы, увидев Айзека сейчас: стоящим на коленях у алтаря, в который превратилась каминная полка в их гостиной, и ищущим спасения. Из них двоих упертым почему-то считали Айзека, но на деле упрямство Мэри ему и не снилось. Она шла по жизни со спокойной уверенностью человека, которому не нужно было нести ответ перед какой-то там высшей силой – только перед собой. Этим она доводила до белого каления своих родителей, братьев, иногда – мужа. Но положа руку на сердце стиль жизни Айзека кажется куда более раздражающим. Он живет по шаткому принципу «никогда не говори никогда», мечется, не может поверить – как не может и отринуть веру полностью. Не может признать, что от Мэри остался один только прах. Она считала религиозность нелепой. Предлогом для оправдания всевозможных грехов. А для Айзека не существует ничего нелепее перспективы жизни без нее. Айзек всхлипывает. Бог его не слушает – он опускает глаза и обращается к жестяной коробке из-под печенья.
– Что мне делать? – спрашивает Айзек. – Пожалуйста, скажи мне, что делать.
В ответ раздается тонкий писк. Не из жестянки, не с небес. Он доносится с порога гостиной. Испуганно высунувшись из-за дверного косяка, яйцо молча наблюдает за ним из тени. Сейчас оно напоминает ребенка после взбучки.
Айзек шмыгает носом, вытирает глаза и теснее прижимает коробку к груди. Яйцо бросили. И он забрал его домой. Что, черт возьми, Айзеку теперь делать? Он же не нянька. Он и кактус-то выходить не смог. И за соседскими детьми соглашался присматривать исключительно потому, что эту ношу разделяла с ним Мэри. Из них двоих с детьми ладила она. В конце концов, она была детской писательницей. Айзек помнит, как, стоя в дверях библиотеки, наблюдал за тем, как она читает. Помнит, какими завороженными казались ее слушатели, как неподвижно