венценосцев Европы. Это была минута апогея славы Наполеона, достигшей огромной высоты после окончания войны, в которой Франция не принимала участия, но одержала, тем не менее, нравственную победу, получив возможность подарить Италии Венецию. Наш Государь также отправился на это торжество с двумя своими сыновьями: Цесаревичем и Владимиром Александровичем, причем наследник выехал из Дании, где он был со своей супругой. Моя мать и сестра были там же с их высочествами. Польское восстание оставило свои следы в умах французов как либерального, так и клерикального лагеря, что не замедлило и проявиться. Известна дерзость адвоката Floquet, который громко произнес при входе Государя в Palais de Justice609: «Vive la Pologne, Monsieur!»610, а через несколько дней по окончании великолепного парада в Longchamp611 совершено было покушение Березовского612, и затем, во время суда над ним, речи защитника613 были настоящим обвинительным актом против России. Это лето 1867 года мы провели в тверском нашем имении Волосове или Степановском, как его назвали в начале XIX столетия в память владевшего им и умершего в 1805 году князя Степана Борисовича Куракина, но в народе оно по сие время известно по древнему своему прозванию. Мой отец, занимавшийся своим саратовским имением Надеждином614, передал в то время управление Степановским моему брату, который был там хозяином, сам же он приехал к нам только осенью. С нами был, кроме того, молодой доктор, которого мы пригласили к нашему маленькому, так как медицинская помощь в те дни была еще скуднее в провинции, чем теперь, при наличности земских врачей. Он был из новых людей и шокировал нас постоянно, особенно меня и брата, своими манерами и суждениями; мы часто виделись с соседями, чаще всего с Мещерскими, в среде которых было много молодежи, ездили верхом, катались на лодке – одним словом, предавались обычным деревенским развлечениям. Моя внутренняя жизнь дремала, и я не хотела будить ее. Напротив, я честно, последовательно закрывала все входы моим прежним мечтам. Я не хотела волноваться общественными вопросами, ни упражнять пытливости моего ума в разрешении абстрактных тезисов, ни восторгаться идеалами, ни даже издали прикасаться к упоительной чаше поэзии и хотела забыть, что для меня когда-либо существовала «…la splendide tristesse d’une âme avide d’infini»615 (как я написала в одном из моих стихотворений). Я хотела жить действительно, и этой действительностью я нашла то, что наполнило мою душу и заменило все остальное – это было мое дитя. Возможно ли, чтобы такое маленькое существо имело столько значения, чтобы одно его присутствие могло пролить в душу такой обильный свет радости? Я видела в нем цель моей жизни, предмет, на который я могла излить все, чем перестрадало мое бедное сердце, применить широко на деле через него весь накопившийся жизненный опыт и постигнутые истины, и чувствовала с ним таинственную связь, как будто бы он был частицей моей души, по естеству составляя часть моего тела. Мой доктор Этлингер сказал мне раз: