разбить стену непонимания, а она поднималась все выше.
– Уедем, а? – Лена делала последнюю попытку спасти себя и его. – Будем где-нибудь на сортоиспытательной станции. Будем ходить в телогреечках в стеганых. И никто не будет знать, что под этими телогреечками прячется самая большая, самая верная… вот это самое слово… которое любит темноту, тайну и иносказание…
– А ты сможешь оставить своих?
– Свое кубло, хочешь сказать? – Она замолчала, увядая. – Конечно нет. Не оставлю.
– Кубло… Я этого слова, по-моему, тебе не говорил. Это слово тебе кто-то сказал. Я, кажется, догадываюсь. Ты знаешь, чье это слово?
– Слушай, правая рука! Неужели можно позволить, чтобы по милости твоего Касьяна научная мысль годами стояла на месте! Это же немыслимо, чтобы никого не нашлось, кто мог бы взять на себя риск сохранения истины, сделанных находок, позволяющих науке удержаться на плаву. Ведь рано или поздно откроются, откроются же глаза! И что мы тогда увидим? Грандиозное пепелище! Отставание страшное! Как можно – знать, быть ученым, иметь возможность – и ничего не сделать!
– Ты меня хочешь образумить! – закричал он. – Я же это самое и делаю!
– Ладно, делай. А этот твой… альгвазил. Этому что надо от тебя?
– Ты о ком?
– Да этот же, рыжий. В крапинах! Тебя видят с ним на улице. Беседуете.
– Это один мой… давний мой оппонент по вопросам нравственности…
– Не трать усилий, я знаю, кто он. Вот и ты виляешь и врешь. Скажешь, нет?
– Я тебе могу все подробно рассказать.
Она согласилась выслушать и не освобождаясь из его объятий, но, напряженная, молчала минут двадцать, пока он ей рассказывал все о полковнике Свешникове.
– Я чувствую, Лена, сам: дело здесь не простое. Он или ходит вокруг меня, что-то учуял… То самое, что я тебе хотел бы рассказать, но пока не могу. Или он тоже признает только истину и ищет ее. И может быть, надеется, что я освещу ему что-то. Такое в истории бывало. Я осторожно пытаюсь осветить…
– Да?
– Да…
– Ты меня, пожалуйста, ни на кого не меняй. И ни на что. Ладно?
– Ленка! Ну что ты здесь мне…
– Потому что если это произойдет… Я не верю, чтоб… Но если вдруг… Я не буду жить! Ни одного часа! Ты представляешь, что получится? Получится, что я любила не тебя, а образ, то, чего нет… – в ее голосе нарастал высокий звон. – Я без этого образа уже не смогу. Я уйду к нему. В эфир.
Тут напряжение покинуло ее. Она повисла на нем и горько, тихо заплакала.
– Ну тебе кто-то и нагудел же про меня, – сказал он, перебирая сплетение мягких темных кос на ее затылке.
– Все гудят. Ох, если бы можно было выплакать все…
Вечером он водил ее в кино. Потом гуляли по длинному бульвару, пахнущему весной. Мирно и тихо беседовали. После чая легли спать. Они были опять ласковыми супругами, даже истосковавшимися. Но в объятиях их сквозил все время как бы горький дымок. И Лена, глядя в сторону, вдруг сказала, будто самой себе:
– Да… Не правы те…
– Кто не прав? Почему? – Он приник к ней.
– Так,