в бассейн трусоватого сына, убежденный в том, что нашел лучший способ научить его плавать.
Тем не менее она прекрасно знала, что одно ее присутствие подавляло дочь, и я вовсе не собираюсь отрицать того, что втайне она наслаждалась своим физическим превосходством. Но что с того? Как ей надлежало вести себя? Испариться во имя материнской любви? Неумолимо надвигалась старость, и осознание своей силы, отражавшейся в реакции Ирены, молодило ее. Видя рядом дочь смущенной и подавленной, она по возможности продлевала мгновения своего превосходства. Не без доли садизма она делала вид, что в хрупкости Ирены усматривает приметы равнодушия, лености, небрежности, и осыпала ее упреками.
В присутствии матери Ирена всегда чувствовала себя менее привлекательной и менее умной. Как часто она кидалась к зеркалу, дабы убедиться, что она не уродина, что она не выглядит идиоткой… Ах, все это было так далеко, едва ли не забыто. Но за эти пять дней, что мать провела в Париже, ощущение неполноценности, слабости, зависимости вновь придавило ее.
6
В канун отъезда матери Ирена представила ей своего шведского друга Густава. Втроем они поужинали в ресторане, и мать, не знавшая ни единого французского слова, смело заговорила по-английски. Густав обрадовался: со своей любовницей он изъяснялся только по-французски, этот язык утомлял его, казался ему претенциозным и малопрактичным. В этот вечер Ирена была немногословна: она с удивлением наблюдала за матерью, обнаружившей неожиданную способность интересоваться кем-то другим; пользуясь тридцатью скверно произнесенными английскими словами, она засыпала Густава вопросами касательно его жизни, его фирмы, его взглядов и тем произвела на него впечатление.
Назавтра мать уехала. Вернувшись из аэропорта в свою квартиру на последнем этаже, Ирена подошла к окну, чтобы насладиться во вновь обретенном покое свободой своего одиночества. Она долго рассматривала крыши, многообразие дымовых труб самых фантастических форм, эту парижскую флору, давно заменившую ей зелень чешских садов, и поняла, как она была счастлива в этом городе. Для нее всегда было очевидно, что ее эмиграция – несчастье. Но в эти мгновения она задавалась вопросом, не было ли все это скорее иллюзией несчастья, иллюзией, внушенной тем, как окружающие воспринимают эмигранта? Не читала ли она собственную жизнь по инструкции, вложенной в ее руки другими? И она подумала, что ее эмиграция, пусть и навязанная внешними обстоятельствами, вопреки ее воле, была, возможно неосознанно, лучшим выходом для ее жизни. Неумолимые силы истории, посягнувшие на ее свободу, сделали ее свободной.
И потому, несколько недель спустя, она слегка смешалась, когда Густав гордо сообщил ей добрую весть: он предложил своей фирме открыть агентство в Праге. В плане коммерции коммунистические страны были малопривлекательны, агентство будет скромным, и все-таки у него появится повод изредка бывать там.
– Я счастлив, что смогу приобщиться к твоему городу, –