некотором роде опасался всего, что определило бы его жизнь раз и навсегда. Благодаря уму он мог преуспеть на любом поприще, но так ни одного и не выбрал, потому что боялся по ошибке отклониться от своего предназначения. Никто не знал за ним привязанностей, за исключением той привычки, что приводила его к графине чаще, чем к кому бы то ни было, наводя всех на мысль об их скорой свадьбе. Всякого рода связь или обязательство внушали ему опасение. Можно было подумать, что, повинуясь инстинкту, он пытается сохранить свободу ради какой-то никому не ведомой цели.
После обмена первыми фразами, этими осторожными аккордами, которые служат прелюдией к разговору, – так пианист пробует клавиши прежде, чем приступить к теме, – барон Ферое путем одного из тех переходов, что в два счета ведут вас от падения Ниневии к успеху Гладиатора1, завел речь, полную эстетических и трансцендентальных рассуждений об удивительных операх Вагнера – «Летучем голландце», «Лоэнгрине» и «Тристане и Изольде»2. Госпожа д’Эмберкур хорошо владела фортепиано, была одной из самых прилежных учениц Герца3 и все ж ничего не смыслила в музыке, особенно в такой глубокой, таинственной и сложной, какую сочинял автор «Тангейзера» и которая подняла у нас настоящую бурю4. Время от времени графиня отвечала на восторженные фразы барона банальными возражениями, которыми встречают обычно всякую новую музыку (точно так, как теперь Вагнера, когда-то и Россини упрекали за недостаточную ритмичность, отсутствие мелодии, непонятность, злоупотребление медными духовыми инструментами, запутанную оркестровку, оглушающий шум и, наконец, за техническую невозможность постановки), не забывая при этом добавить несколько стежков к вышивке, которую достала из корзины, стоявшей рядом с ее креслом у камина.
– Эта тема слишком сложна для меня, – заявил Маливер. – В музыке я полный невежда, нахожу прекрасным то, что мне нравится, люблю Бетховена и даже Верди, пусть они и не в моде, хоть нынче надо, как во времена глюкистов и пиччинистов, быть за королеву или за короля5. Засим покидаю поле боя, ибо не могу пролить свет на сей волнующий предмет. Я способен лишь кивать, произнося «хм!», «хм!», как тот монах-францисканец, которого пригласили судить философский спор между Мольером и Шапелем6.
С этими словами Ги де Маливер поднялся, намереваясь уйти. Госпожа д’Эмберкур, руку которой он на английский манер пожал, проводила его до двери взглядом, говорившим «Останьтесь» настолько ясно, насколько позволяла сдержанность светской дамы. В нем было столько грусти, что Маливер непременно растрогался бы, если бы заметил его, но Ги не мог оторваться от величественно-бесстрастной физиономии шведа, словно говорившей: «Не подвергайте себя снова опасности, от которой я вас избавил».
Выскочив на улицу, Ги с содроганием вспомнил о сверхъестественном предупреждении, которое прозвучало у дверей госпожи д’Эмберкур и которого он ослушался, и о бароне Ферое, чей визит так странно совпал с этим таинственным происшествием. Казалось, барон послан