Он стучал черной тростью по булыжнику мостовой – не стучал даже, а колотил, что вызывало мигрень у пожилых дам. Шел он, не считаясь с другими прохожими. Случалось, наконечник трости ударял по чьей-нибудь ноге. Пострадавший возмущенно требовал извинений; Христоф, ухмыляясь, фыркал из-под пышных усов: «Не извольте серчать, любезный господин!» Любезный господин почему-то чувствовал себя неуютно и больше со стариком уже не связывался.
Он ни с кем не здоровался – даже с мэром. Однажды мэр оскорбился и послал садовнику гневное письмо. Тот в ответ сослался на слабое зрение. И точно, улочки в Герцбурге были узкими и темными – стариковские глаза могли и не углядеть кого-то в густой тени. Мэра объяснение удовлетворило, но приказчики лавок только качали головами. От взора Христофа не ускользало ничего – ни мелкая монетка, ни приписка мелким почерком в договоре.
В церкви садовник садился всегда на одно и то же место, презрев всякую иерархию и манеры. От него отсаживались на почтительное расстояние, якобы из-за терпкого запаха удобрений. Пастор, напротив, его уважал: проповедь проходила в тишине и порядке, если этот скромный прихожанин сидел на своей скамье. Он не шикал; хватало одного взгляда из-под косматых бровей, чтобы болтун осекся. Родители наделили Христофа могучим телосложением, мрачным лицом и крепкими кулаками. Все это он сохранил до старости, и лезть на рожон не хотелось никому.
Новые в городе люди звали его на приемы – и не получали даже формального отказа. Иные негодовали и грозили сжить садовника со свету, но вскоре остывали: уж такой был человек. И негодование совсем утихало, когда узнавали о его происхождении.
Христофа не любили, но с ним мирились, и ему не перечили… пока в Герцбурге не появился новый почтмейстер.
Одним воскресным утром садовник явился, как обычно, в церковь. Был жаркий день, и в плотном костюме он изрядно взопрел. Служба еще не началась. Шагая между рядами, старик отирал платком пот со лба. Когда он подошел к своей скамье, та оказалась занята. Какой-то тучный господин восседал на его, Христофа, законном месте и очевидно страдал от зноя и скуки. Серый сюртук вздувался на круглых плечах; казалось, он вот-вот лопнет. По плешивой голове обильно – будто она таяла – текли крупные капли.
Христоф сказал:
– Будьте так любезны освободить мою скамью.
Толстяк с трудом повернул голову и пробубнил:
– Да-да, конечно, я подвинусь. Прошу меня извинить.
Христоф процедил:
– Я никого не просил подвигаться. Я просил освободить мою скамью.
Тучный господин его будто и не слышал. Точно громадный слизень, он медленно пополз вправо, пока из-под обширного зада не выпростался кусочек скамьи.
– Пожалуйте, – улыбнулся он. – Я новый почтмейстер, Йохан Шпатенверфер. С кем имею честь беседовать?
Садовник затрясся от злости. Трость застучала по мрамору,