к щиту.
«Бобби». Ее имя склоняли по-разному. И Роб, и Ро, и – самое приятное – Биби. Но Бобби ее называл только один человек…
Ее отец. Жуткий подонок, если верить словам матери. Он никогда не трогал свою дочку – некогда было. Пока Робин не исполнилось двенадцать, Питер Вайсс редко появлялся дома – зарабатывал где-то далеко на севере неплохие деньги, которые его семья никогда не видела. Все уходило на сберегательный счет. Даже на дни рождения девочка не получала ничего, кроме поздравления по телефону осипшим голосом, почти неразличимым в шуме телефонной связи. И лучше бы так и продолжалось, несмотря на вечные стенания изнывающей от одиночества и обиды матери, не гнушающейся редкими интрижками, которые даже не пыталась прятать. Она и не представляла, насколько это было фальшиво, все эти ее жалобы, учитывая, с каким радостным возбуждением она провожала своего мужа.
Питер Вайсс вернулся домой, решив, что с него достаточно, и тут же понял, что жить с озлобленной на него женщиной и выросшим без его внимания ребенком – то еще удовольствие. Первые два года он отстаивал свои позиции, как мог, пуская в ход кулаки и внезапно прорезавшийся бас, выгоняя дочь из дома на целую ночь, стоило ей хоть немного нарушить комендантский час, и проявляя поистине извращенную фантазию в способах показать, кто в доме хозяин. Сначала он притащил жуткого вида пса, не реагировавшего на слова никого другого, кроме его самого. Потом разнес половину дома, решив сделать самостоятельно ремонт, переделав все, включая стены. Все чаще в гостях стали появляться его друзья – сомнительного вида мужики, не гнушающиеся ухватить подросшую Робин за задницу, когда та старалась незаметно сбежать из дома. Куда угодно, лишь бы не слышать истеричный визг матери и издевательский смех отца и его друзей.
Да, Питер Вайсс не обижал свою дочь. Никогда не поднимал на нее руку. И даже начал дарить дорогие подарки, когда вернулся с заработков домой. Но в то же время он сделал, пожалуй, все, чтобы в ее душе назрела, словно гнойный фурункул, ненависть к людям.
Выкинув руку вперед, Робин воткнула лезвие в бедро Кристиана. Оно вошло в плоть, словно в мягкое масло, и уперлось в кость. Разжав пальцы, девушка не отрывала взгляда от исказившегося от боли лица Кристиана, боясь посмотреть вниз. Она могла поклясться, что слышала, как капает горячая кровь на покрытый затертым линолеумом пол, что улавливала ее запах, отдающий железом. И даже под пытками не решилась бы сказать о том, что чувствовала.
Она была опустошена. Словно после долгого-долгого дня снимаешь, наконец, слишком узкие туфли на высоких каблуках, и все мысли растворяются. И все, что можешь чувствовать, – невероятная свобода и пульсация в уставших ступнях. До Робин вдруг дошло, что всю свою жизнь она смотрела на своего отца глазами матери – несчастной женщины, запершей себя в семейных узах и обещаниях, которые не смогла сдержать. И любила его постоянные отлучки – нравилось то чувство радости, какое бывает только если сильно соскучиться по человеку. Какое она чувствовала каждый раз, встречая Габриэля после