живых немецких детей – школьников из Эрфурта или Дрездена. Девчонки были не лучше наших, пацаны явно похуже. Единственным предметом зависти были их синие галстуки.
До пятого класса я оставался почти круглым отличником. За четвёрки меня ругали. Как-то раз я принёс трояк по немецкой литературе (недостаточно твёрдо выучил «Лорелею») – дело было в конце четвёртой четверти, стояла почти летняя жара, и все окна были распахнуты настежь, – бабка молча уронила дневник на пол и, забравшись на подоконник, объявила, что прямо сейчас выбросится с восьмого этажа, поскольку пережить такой позор не в силах. Я ей поверил – тут же представил её мёртвую на асфальте, потом в гробу, потом яму на кладбище, – о, сколько я их видел, этих свежевырытых могил во время моих кладбищенских прогулок, страшных, сырых и глубоких ям со следами лопат на рыжей глине. Я рыдал и стоял на коленях, умоляя не прыгать. Бабка, раскинув крестом руки, держалась за оконные рамы; седой перманент сиял нимбом, на ней были клетчатые тапки с помпонами и халат, который насквозь просвечивал на фоне яркого майского неба.
Боялся ли я потерять бабку – безусловно. Но ещё сильней меня пугало последующее одиночество. К двенадцати годам мне стало более или менее ясно, что в этом мире я особо никому не нужен.
Пубертат и вступление в подростковый период застал нас с бабкой врасплох: из чуткого херувима с румянцем во всю щёку я за лето превратился в неуклюжего, долговязого пацана с тонкой шеей и крупными, жилистыми руками. Тогда же я подружился с Терлецким из параллельного класса. Гошка считался хулиганом, но из приличной семьи, Терлецкие жили на Гончарной набережной, рядом с общагой Краснохолмской ткацкой фабрики.
С балкона в бинокль мы наблюдали за раздевающимися ткачихами. Бросали пустые бутылки, пытаясь попасть в Москву-реку. Гошка воровал родительские презервативы, и мы, налив внутрь воды, бомбили ими прохожих.
В восьмом классе мы тайком выбирались из дома и шли ночевать на Курский вокзал, наблюдая тайную жизнь бомжей, воров и проституток. Там Терлецкий учил меня драться – не пихать кулаками в грудь, как мы делали это за школой, выясняя отношения, а бить в челюсть – бить первым, бить сразу, хлёстко, изо всех сил, до боли в костяшках. Учил меня сохранять хладнокровие и никогда не трусить; в вокзальном сортире залётный жиган выхватил финку и пошёл на нас, у меня душа рухнула в пятки, я крикнул «Бежим!», но Гоша даже не тронулся с места. Он сунул руки в карманы и, лениво сплюнув жигану под ноги, ждал, когда тот подойдёт ближе. До лезвия оставалось два шага, Терлецкий улыбнулся, поднял руку и звонко щёлкнул пальцами – гляди сюда! И в тот же момент ударил жигана ногой в пах. Жиган молча сложился и рухнул на кафель. Вот теперь бежим! – подмигнул мне Терлецкий.
В девятом классе он уговорил меня подрядиться на разгрузку вагона соли на Останкинском мясокомбинате. Нам выдали резиновые сапоги, грязные комбинезоны и тяже-ленные совковые лопаты. В товарном вагоне, наполовину заполненном солью, похожей на гору