Дарья Аппель

Волконский и Смерть


Скачать книгу

й робкой трелью. Будущее было для всех, и для этого малыша, которого на руках держала солидная кормилица, его припасено на славу. Мать ребенка, княгиня Мария Волконская, казавшаяся нынче, после болезни, с обрезанными до плеч темными волосами и исхудалым лицом, на котором провалами выделялись темно-карие, почти черные глаза, скорее старшей сестрой младенца, этого будущего не видела – ни для себя, ни для сына, появившегося на свет тремя месяцами раньше. Время оборвалось, свернулось в клубок, и его больше не было. Оно исчезло той ночью, когда родился Николино, этот мальчик, ставший единым целым с этой молчаливой бабой, кормилицей, и до сих пор не проявилось.

      Сначала во всем была виновата болезнь, причины которой были многообразны и неточны. То ли во время потуг ударила кровь в голову, вызвав лихорадочное состояние, то ли во всем виновата простуда, которую девушка подцепила, оказавшись разгоряченной и весьма вспотевшей в холодной постели, то ли предпосылки и склонности замечались ранее. Как бы то ни было, единственное, что девушка могла помнить – это чернота, неясные голоса, доносившиеся до нее словно из-под толщи воды. Их интонации и тембры были ей знакомы, но она не могла разобрать, о чем они говорили. И нынче с трудом силилась понять, был ли слышен среди них голос мужа, его чуть надорванный баритон, но вспомнить не получалось. Может, и был, а может, и нет, он так и не приехал к ней, оставив ее за три недели до рождения наследника посреди комнаты, у камина, в котором горели какие-то документы и письма – и она смотрела, не отрываясь, как желтоватая бумага постепенно чернела, сворачиваясь вниз, как в последний миг проступали обрывки рукописных фраз или отдельных слов, из которых девушка ничего не могла понять.

      Ее вопросы тогда остались неотвеченными. «Пестель арестован», – бросил муж, упоминая своего приятеля и сослуживца, и Мари так не поняла, за что, и какое отношение этот арест имеет к необходимости жечь все бумаги, которые находились в ящиках стола.

      Помешав кочергой в камине и рассеянно попрощавшись с ней, даже не подумав приобнять и поцеловать, супруг вышел за дверь и исчез надолго, и кто знает – может быть, и навсегда. Мари не удивилась и не встревожилась – на обе эмоции у нее уже не хватало сил. Ее беременность подходила к концу, – нечаянная беременность, напугавшая ее так, словно она никогда не полагала, что от странного союза с князем Волконским может получиться ребенок, наследник, нечто жизнеспособное и весьма ощутимое. Ни один месяц из девяти не давался ей легко. Сначала – нескончаемая тошнота и слабость, сонливость и бессилие, потом – постоянное ощущение несоразмерности собственного тела, его тяжести и неловкости. Ребенок бился у нее в животе, весьма ощутимо, нетерпеливо желая выйти на волю, она часто вздрагивала в самую неподходящую минуту, и дамы, в присутствии которых это случалось, смотрели на нее сочувственно и словно кстати вспоминали собственные беременности и роды, о которых Мари не то чтобы очень хотела слышать, потому что всякий раз случалась драма, тазы крови, мучения послеродовых горячек, болезненные разрывы, растрескавшиеся соски и воспаленные железы под мышками. Ее собственная мать, прежде помалкивающая об этой стороне природы естества, была в этом смысле хуже остальных, ибо не стеснена рамками деликатности, – каждый из ее шестерых детей, не исключая и саму Мари, был рожден в неимоверных муках, и девушка уже начала чувствовать вину за собственное появление на свет, которое она нынче отчасти искупала собственным состоянием, собственной бледностью и тяжестью, готовившими ее к многочисленным часам боли и крови.

      Ребенок, вопреки всему, что рассказывала мать – что дети появляются, когда им хочется, а не строго через девять месяцев после зачатия, повинуясь собственным желаниям и неясным схемам, и часто куда раньше, чем нужно, – не спешил с рождением. Мари сидела тогда у камина, где горели документы ее мужа – как сейчас догадывалась, компрометирующие его и арестованного, которые могли найти преследователи, – и, сложив руки на животе, прислушивалась к себе. Ничего, кроме сосущей тревоги. Ничего, кроме тупого покорства собственной судьбе.

      Нынче, освободившись от ноши, выдержав пятнадцать часов мучений и еще много недель непонятной болезни, которая, как считали, расстроила ей нервы, затмила ей способность рассуждать и ясно видеть мир, Мари больше не могла быть покорной.

      …Ребенок закряхтел, завозился, и, повинуясь общему инстинкту, княгиня поднялась с кресла, направившись к кроватке, но кормилица уже его перехватила, и ловкими движениями больших огрубелых рук начала распутывать пеленки, одеяльца, приговаривая под нос нечто ласковое. Мари отвернулась, не сказав ни слова. Ее избавили и от хлопот с Николино, которые помогли бы ей забыться и не думать. Все для ее блага – так говорили братья и отец, так говорила grande-mere Катрин, так говорила даже maman, и только Хэлен молчала, как всегда, не осмеливаясь ничего вставить в бурные речи домашних. Кормить Мари все равно не могла— если у нее и приходило молоко, то все пересохло за недели болезни, и что толку было ей возиться с таким малышом, все потребности которого пока сводились к еде и сну? Лучше поручить это крестьянке, которая справляется с таким делом лучше. Которая больше и здоровее. Которая уже родила пятерых своих