глядеть на увязшие в грязи по плечи камни дороги. Вывернет ли её саму наизнанку ливнем, вымоет ли их дождём, либо скроются вовсе, так что даже не будет видно ни единой искры слюды, как слезинки.
– Было время, эти булыжники были едины. Горой, что, рассматривая со спины парящих птиц, пускала по небу кольца облаков картинно. А ныне любой, кому не придёт охота, попирают её ногами, топчут…
– По-моему, ты чересчур! Люди просто идут, кто куда, своей дорогой!
– Да, слишком часто, стремясь к своей цели, они выбирают тропинку покороче, полегче, попирая сердца и чаяния прочих, а уж если с кем не по пути…
– И что тогда?
– Их ждёт обочина ненависти, неприятия, отторжения…
Набравшись смелости сойти с плохо накатанной, унылой по всякую пору ездовой полосы в лес, вздыхаешь тихо и облегчённо. И пусть от листвы рябит в глазах, досадливо замечать под ногами одну лишь мокрую землю. Студит она горячие щёки листьев. Красные представляются мятыми растрёпанными бантами и обрывками серпантина, жёлтые – золотыми блёстками, осыпавшимися с бальных одежд. И не видно уже скользкой грязи под ногами, незаметна крапива, что так похожа на… и едва ли упустит случай ожечь… что взглядом, что словом…
С самого верха…
– Товарищ командир, воду привезли! Разрешите…
– Идите, рядовой, идите! Сверху, она самая вкусная.
Дед просыпался рано, за полчаса до звуков первого гимна, которые радовали и тревожили одновременно. Впереди был тяжёлый день, и стоило многих усилий пережить его достойно. Впрочем, в самом существовании этого нового дня заключалось счастье, оценить которое могли лишь пережившие возможность встречи с небытием, что могла случиться с любым, почти в каждую минуту. А дед… он не торопил судьбы, ни своей, не чужой. Не считал себя вправе. Вспоминать про то он не любил, избегая отвечать на вопросы, умело прятал тень лукавство за деланно глуповатым выражением лица, а то и вовсе, ссылаясь на нездоровье, прикидывался бестолковым, недалёким, глуховатым, либо и так, и эдак в тот же час.
Дабы успеть к дежурному трамваю, который собирал вагоновожатых по всем остановкам, перед тем, как лечь спать, дед вешал на стул рядом со свои узким самодельным диванчиком сложенные вдвое брюки, ремень, собственноручно отглаженную рубашку и чистые носки. А поутру, спросонья улыбаясь льющейся из неутомимого репродуктора мелодии гимна, как роднику, бьющему через край рассвета, он пошире открывал форточку и, стоя перед нею, делал физическую зарядку, обтирался холодной водой, после чего степенно, с удовольствием облачался во всё свежее. Он так привык, – перед боем быть в чистом, от исподнего до обёрнутого боевым листком, всякий раз нового прощального письма, с датой в правом верхнем углу, писанным ровным каллиграфическим почерком. В том, что по случайности, не разобравшись, жив он или мёртв, отправили родным, была приписка, над которой некогда плакала и смеялась жена: «У меня в палатке вырос гриб».
Теперь же, в мирной жизни, каждый день – всё та же служба. Покидая