было к Олешкевичу какое-то приватное дело, которое он не счёл нужным обсуждать в присутствии юношей, одного малознакомого, другого – враждебного. В любом случае, дипломат, проведя с полчаса в гостиной в светской беседе, безукоризненно вежливой и совершенно бессодержательной, откланялся и ушёл.
Вскоре после его ухода Фёкла позвала пить чай – ведёрный медный самовар в столовой пыхал жаром, начищенный как огонь. На столе громоздились рядами вазочки с китайским сахаром, русским медовым вареньем – клубничным, вишнёвым, калиновым, брусничным и клюквенным, печатные тульские пряники соседствовали с пражскими рогаликами и парижскими круассанами, рейнвейн и мозельское шипело в бокалах. Богатый стол совершенно не сочетался с бедной обстановкой квартиры Олешкевича, но это никого не смущало, и Глеб тоже решил не удивляться.
Разговаривали они за столом о том же, о чём до того говорили с Пржецлавским – обо всём сразу и ни о чём. Однако Глеб инстинктивно чувствовал, что на этот раз разговор имеет какую-то тему, но не мог –понять какую – в словах Кароляка и Олешкевича то и дело проскальзывали какие-то намёки, обычные вроде бы безобидные слова звучали так многозначительно, что ему оставалось только ломать голову над тем, что хотелось сказать его собеседникам.
Говорили по-польски, иногда переходя на французский – и тем, и другим языками в равной мере владели и Олешкевич, и Кароляк, и Глеб.
– Так, стало быть, ваше имение по Виленской губернии? – взгляд Олешкевича, пожалуй, мог бы сравняться прозрачностью и пронзительностью с солнечными лучами, рвущимися в пасмурный день сквозь облака, когда потоками света солнце падает на лес или поле.
– Да, пан Юзеф, – Глеб чуть склонил голову. – Мы живём по Витебской губернии… и всего год назад я учился в виленской гимназии..
– Пан – католик? – во взгляде пана Юзефа внезапно прорезалось что-то такое, от чего мороз продрал по коже. Ощущение было такое, словно Олешкевич видел Глеба насквозь, вместе с тем, Невзорович ощущал что-то странное – словно и Кароляк, и художник от него что-то скрывали.
– Пан – униат, – сумрачно ответил Глеб. Скорее всего, в питерской диаспоре Польши и Литвы говорить такое не полагалось, считалось делом неприличным и грубым, но ему было уже наплевать – навязли в зубах околичности и оговорки. – Пан чтит и митрополита Серафима, и папу Льва XII-го… и пану высочайше наплевать на тонкости вероучения…
Глеб остановился – собеседники смеялись. Кароляк ухмылялся добродушно, словно услышал что-то такое, что обычно говорят во всеуслышание дети, а Олешкевич – тот только сдержанно усмехался, словно Глеб заявил во всеуслышание какую-то глупость, недостойную того, чтобы на неё обращать внимание.
В гостиную, слоново топоча ногами, ворвались два кота – серый и рыжий, сцепились и покатились под стол с прерывистым пронзительным мявом.
– Молодость, – обронил художник так, что у Невзоровича пропало