и швырнул на пол. Когда Дингбат возобновил драку, Пятижильный хоть и улыбался, но был испуган и уклонился от бильярдного кия. Кто-то из толпы заорал, что Пятижильный трус, и он решил – лучше удерживать Дингбата за плечи, пока тот, охваченный слепой яростью, продолжал бороться. Его дружок счел позором, что ветерана Шато-Тьерри[51] запугал новичок. Пятижильный принял эти слова близко к сердцу и в дальнейшем старался держаться подальше от бильярдной.
Некоторое время Дингбат заведовал бильярдной, но отец, посчитав его ненадежным руководителем, поставил нового управляющего. Дингбат по-прежнему здесь крутился, но теперь в качестве сына хозяина – собирал шары, заменял на столе зеленое сукно новым, когда прежнее рвалось, – а еще незаменимого сотрудника, вышибалы, рефери, спорщика, спортивного эксперта, историка гангстерских войн. Он всегда держал ухо востро в надежде подработать и в игре сериями брал по десять центов за мяч. Время от времени он работал шофером отца. Тот не мог водить сам огромный красный «стац-блэкхок» – семейство Эйнхорн не признавало маленьких автомобилей, – и Дингбат отвозил его на пляж, когда было слишком жарко, чтобы идти пешком. В конце концов, старику шел семьдесят пятый год и у него мог случиться инсульт. Я сидел рядом с ним на заднем сиденье, перед нами Дингбат со следами побоев на шее – руки на руле, рядом укулеле[52] и купальный костюм; когда он вел машину, то был особенно сексуален – кричал, свистел, сигналил, что очень развлекало отца. Иногда к нам присоединялся Клем, или Джимми, или Сильвестр, разорившийся кинематографист, вылетевший за неуспеваемость из технологического института и собирающийся перебраться в Нью-Йорк. На пляже Дингбат, перепоясанный поясом, с браслетами на запястьях, в бандане, чтобы песок не попадал в волосы, когда стоишь на голове, намазанный маслом для загара, смотрелся атлетом; в окружении девушек и пляжных суперменов он танцевал, играя на укулеле:
«Ани-ка, хула[53] вики-вики», –
Красавица мулатка сказала мне
И на пляже Уайкики,
Научила хуле при луне…
Чувственное пение вызывало непристойные ассоциации, он пел с негритянской хрипотцой, его петушиный пыл был ярким, странным и беспокойным. Он очень развеселил своего пожилого предка, грубоватого и смешливого, который, подобно Буффало Биллу, утопал в пляжном шезлонге с обмотанным вокруг головы полотенцем, дабы уберечься от ярких солнечных лучей; с этой же целью он поднял, прикрывая глаза, дряблую полную руку и продолжал хохотать, широко раскрыв рот.
– И-диот! – наконец выговорил он.
Если бы не жара, Уильям Эйнхорн, возможно, тоже поехал бы с нами: инвалидное кресло погрузили бы в багажник «стаца», а его жена захватила бы зонт на двоих. Брат или я выносили его из офиса на закорках, сажали в машину, а затем на берегу озера устраивали поудобнее; все изысканно, торжественно, чисто, великолепно и благородно, словно приехал маркграф. Исполнялись все его желания.