его по плечу, отстранил к двери.
– Иди с Богом, – шепнул. – Кончим херувимскую – и пойдут. Скоро.
Прошедшую накануне встречи мощей страстотерпца Филиппа ночь Алексей Михайлович провел скверно, почти без сна. Сказалось напряжение последней недели: плохие вести с польской границы, из-за пустяка сущего впервые накричал на Долгорукого, большого боярина, князя, главу приказа Сыскных дел, а тут еще старец, нищий уродец, выпал из верхних окон царского дворца и захлестнулся насмерть. А грех от смертки его на царе – ведь просился же, бедненький, на Афон, надо бы и отпустить с оказией, да пожалел немощного – пускай доживает свой век в тепле и сытости с другими такими же усердный труженик молитв. Крепким был за царский дом заступником-богомольцем.
Поджидая Вонифатьева с Никоном, царь сидел в своем кабинете за столиком у окна в удобном, обитом малиновым бархатом кресле, покоя ноги в мягких туфлях на низенькой, бархатной же, скамеечке. Одет был по-домашнему – в легком, из зеленой тафты халате, опоясанном голубым кушачком с серебряной пряжкой, простоволос. Справа сквозь слюду, забранную в свинцовые переплётины, горела от света вечерней зари арочная оконница, испятнав радужными бликами молодое лицо Алексея Михайловича. За высокой спинкой кресла на стене, над головой государя, распластал крылья искусно изображенный двуглавый орел, которого по бокам охраняли два зверя с круто изогнутыми хлёсткими хвостами и поднятыми для страшного удара когтистыми лапами. Сводчатые стены и роспись на них были приглушены полутенью, округлая печь отсвечивала радостной росписью изразцов. Было покойно и хорошо. Государь любил этот час: уходил еще один данный Богом день, в тишину кабинета неприметно вплывал вечер, в его прохладе яснее думалось. Было еще светло, и он не звал принести свечу.
Теперь он перечитывал любезную сердцу грамоту иерусалимского патриарха Паисия, давнего знакомца. После многословного приветствия, жалоб и просьб о вспомощении на нужды церкви Христовой, томящейся под ярмом богопротивных агарян, были те самые, льстящие самолюбию Алексея Михайловича слова:
«…И мы, порабощенные турками греки, имеем в царе русском столп твердый и утверждение в вере и помощника в бедах и прибежище нам и освобождение. И мы желаем государю, чтобы Бог распространил его царство от моря и до моря и до конца вселенной. И пусть благочестивое твое царство возвратит и соберет воедино все стадо Христово, а тебе быти на вселенной царем и самодержцем христианским и воссияти тебе яко солнцу посреди звезд. А брату моему и сослужителю, господину светлейшему Иосифу патриарху Московскому и всея Руси, освещать от махметовой скверны соборную апостольскую церковь – Константинопольскую Софию – премудрость Божию…»
«Не пришлось Иосифу освещать Софию, далече еще до того дня, – думал Алексей Михайлович. – На своей земле навести бы порядок, где уж тут «воссияти яко солнцу».
Царь спрятал грамоту в ларец, вынул другую и стал читать только что доставленную ему многотревожную