Надежда Тэффи

Кусочек жизни


Скачать книгу

не известно. Уверяет, будто было какое-то Тирасполь-сортировочное правительство. Существовало оно минут пятнадцать-двадцать, так… по недоразумению. Потом само сконфузилось и прекратилось. Ну а Коробкин как раз тут как тут, за эти четверть часа успел все это обделать.

      – Да кто же его признает?

      – А не все ли равно! Ему, главное, нужно было визу получить – для этого он и уполномочился. Ужас!

      – А слышали последние новости? Говорят, Бахмач взят!

      – Кем?

      – Неизвестно!

      – А у кого?

      – Тоже неизвестно. Ужас!

      – Да откуда же вы это узнали?

      – Из радио. Нас обслуживают три радио: советское “Соврадио”, украинское “Украдио” и наше собственное первое европейское – “Переврадио”.

      – А Париж как к этому относится?

      – Что Париж? Париж, известно, – как собака на Сене. Ему что!

      – Ну а скажите, кто-нибудь что-нибудь понимает?

      – Вряд ли! Сами знаете, еще Тютчев сказал, что “умом Россию не понять”, а так как другого органа для понимания в человеческом организме не находится, то и остается махнуть рукой. Один из здешних общественных деятелей начинал, говорят, животом понимать, да его уволили.

      – Н-да-м…

      – Н-да-м…

      Посмотрел, значит, генерал по сторонам и сказал с чувством:

      – Все это, господа, конечно, хорошо. Очень даже все это хорошо. А вот… ке фер? Фер-то ке?

      Действительно – ке?

      Ностальгия

      Пыль Москвы на ленте старой шляпы

      Я как символ свято берегу…

Лоло

      Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:

      – Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия.

      Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.

      Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже пришло.

      Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаще и чаще.

      Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут.

      Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа – душа, обращенная на восток.

      Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли.

      Боялись смерти большевистской – и умерли смертью здесь.

      Вот мы – смертью смерть поправшие.

      Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда.

      А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли, и силы…

      – Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому, и нечем.

      Остались леса. И трава, зеленая-зеленая, русская.

      Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя l’herbe, a не наша травка-муравка.[7]

      И деревья у них, может быть, очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.

      У