а может быть, он и не пытался – полностью выбросить из головы эти идеи. Если бы он навсегда отказался от их обдумывания в пользу своих более зрелых религиозных убеждений, он бы не написал ни одного из своих великих романов.
Надо признать, что большинство поклонников Достоевского, не являющихся профессиональными исследователями, не находят почвеннические или славянофильские идеи особенно интересными, и на то есть веские причины. Во-первых, они высказаны в резком, назидательном тоне, с националистическим душком, а временами – пронизаны антисемитизмом; во-вторых, они не обладают ни интеллектуальной оригинальностью, ни интеллектуальной честностью. Не в последнюю очередь, как выразился Кьецаа, раздражают его неустанные утверждения о превосходстве России и его горькие жалобы на то, что западные европейцы не могут понять этого превосходства [Kjetsaa 1987: 285].
Но, что наиболее важно, все это, кажется, не проливает света на по-настоящему оригинальные и проницательные идеи основных произведений Достоевского и имеет мало общего с теми качествами, которые сделали его писателем мирового уровня. Хотя можно утверждать, что славянофильские ценности определяют текст его произведений на уровне предполагаемого автора, ни один персонаж его великих романов, включая рассказчиков, не придерживается личной «славянофильской» философии Достоевского в целом. Даже Шатов в «Бесах», разделяющий его взгляды на многие вещи (Россия как народ-богоносец; важность эстетического принципа; перспектива Второго пришествия Христа в России), пока не может заставить себя исповедовать веру в существование Бога. Фактически мы увидим, что не идеология позднего Достоевского, а духовная борьба более раннего Достоевского дает нам наиболее ценные ключи к чтению его зрелых романов. И это не должно нас удивлять.
Как мы уже отмечали, Достоевский не раз напоминает своим читателям, что важен именно путь, а не прибытие в пункт назначения.
По словам Ипполита в «Идиоте»:
О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал ее… Колумб помер, почти не видав его [Новый Свет] и, в сущности, не зная, что он открыл. Дело в жизни, в одной жизни, – в открывании ее, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии! [Достоевский 1972–1990, 8: 327]
Подобные настроения выражены в статье Достоевского 1861 года «Г-н – бов и вопрос об искусстве» [Достоевский 1972–1990, 18: 97] и у героя «Записок из подполья» [Достоевский 1972–1990, 5: 118]. То, что мы наблюдаем в его романах, является отражением процесса открытия – или повторного открытия – христианской традиции перед лицом ее самых смертоносных (можно сказать «мятежных») противников, и некоторые из них, кажется, навсегда остались в его собственном сознании. Это процесс переосмысления христианства в диалоге, и, чем бы ни закончилось его собственное духовное паломничество, он не привел к окончательному завершению в его художественных произведениях.
Когда Достоевский в 1864 году изложил