с Тверской и Никитской и университет со всех сторон оцепили. «Бунт» был оформлен. Приехал попечитель[198], уговаривал разойтись; его освистали. Сходку пригласили в актовый зал; вышел ректор, студент Гофштеттер изложил ему различные требования, начиная с освобождения Синявского и отставки Брызгалова и кончая отменой устава. «Виновных» переписали, отобрали билеты и запретили вход в университет до окончания над ними суда. Участников сходки было так мало, что занятия в университете после этого продолжались и только городовые, которые у входа проверяли билеты, напоминали, что в университете был только что бунт. Но беспорядки питают сами себя. Сочувствие к участникам сходки помогало расширению неудовольствия. Те, кому запретили вход в университетские здания, стали собираться на улицах. В четверг 26 ноября состоялась большая сходка на Страстном бульваре. Ее разогнали силой, кое-кто пострадал; разнесся слух, будто оказались убитые. Тогда негодование охватило решительно всех. Тщетно сконфуженная власть эти слухи опровергала; напрасно те, кого считали убитыми, оказывались на проверке в добром здоровьи. Никто не верил опровержениям, и они только больше нас возмущали. Помню резоны П. Д. Голохвастова, который меня успокаивал: «Вы не могли убитых назвать и за это на власть негодуете. Не может же она убить кого-либо для вашего удовольствия?» Эта шутка казалась кощунством. В университете не могло состояться ни одной уже лекции. Попечитель, туда показавшийся в субботу, был снова освистан. Университет пришлось закрыть, чтобы дать страстям успокоиться. За Московским университетом аналогичные движения произошли и в других, и скоро пять русских университетов оказались закрытыми[199].
Это пустое событие произвело громадное впечатление на общественное мнение. Либеральная общественность ликовала: университет за себя постоял. «Позор» царского посещения был теперь смыт. Катков, который к осени 1887 года уже умер, был посрамлен в своей преждевременной радости. Молодежь оказалась такой, какой бывала и раньше. Конечно, в газетах нельзя было писать о беспорядках ни единого слова, но стоустая молва этот пробел пополняла. Студенты чувствовали себя героями. На ближайшей Татьяне[200] в «Стрельне» и в «Яре» нас осыпали хвалами ораторы, которых мы по традиции Татьянина дня выволакивали из кабинетов для произнесения речи. С. А. Муромцев, как всегда величавый и важный, нам говорил, что студенческое поведение дает надежду на то, что у нас создастся то, чего, к несчастью, еще нет, – русское общество. Без намеков, ставя точки на i, нас восхвалял В. А. Гольцев: Татьянин день по традиции был днем бесцензурным, и за то, что там говорилось, ни с кого не взыскивалось. Но эти похвалы раздавались по нашему адресу не только во взвинченной атмосфере Татьянина дня. Я не забуду, как Г. А. Джаншиев мне наедине объяснял, какой камень мы – молодежь – сняли с души всех тех, кто уже переставал верить в Россию.
А между