никогда не встретиться… Я ведь всегда знал, что ты есть. И что отыщу. Найти тебя значило стать собой. Целым. Страх? Он мог быть прежде. Не найти. Пройти мимо. Заплутать по пути к себе-тебе. Уже встретив, не суметь подать знак, не узнать в лицо и остаться неузнанным. Это было бы кошмаром бессмыслицы. Но я слишком хорошо знал, кто мы друг другу. Не в отношениях даже, а по сути…»
«Не в отношениях даже, а по сути»?! Он провидел и этот драматический разлом, двуязычье на развилке «отношений» и «сути». Тайна была и в том, что картина Бориса меня странным образом утешала. При моих тридцати двух годах, прожитых так, как они были прожиты, я если о чем-то ещё и мечтала, так это о единомыслии и единочувствии с другим человеком в некоем условном будущем.
Как бы вынутые из глубин запроволочного мира, эти странные отношения в московском родовом гнезде Бориса представлялись мне несколько иными, чем на Севере. Поубавилась и стала покрываться патиной безусловная вера в то, что Борис любит меня «без памяти». В одном письме, уже из Москвы, я переспросила его: если так сильно любит, как говорит, то – за что? Ответ оказался непредвиденно трезвым, неромантичным: «Спрашиваешь, за что люблю? Какую?.. Ну да, Томушка моя, за силу жизни в тебе, упрямую, яркую, неистребимую. Вот какую люблю. А с остальными Томками, что толкутся в ногах у этой со своими слабостями и неуверенностями или вьются поверх нас с хаосом избытка и раскалённых порывов? С ними кое-как мирюсь, то мучаясь, то смешливо щурясь, знаю, что они побочные, как лишние ветки у дикого дерева, которые пьют соки и хлещут прохожих, пока не усмирит их садовник-разум ножом да лыком. Тогда зацветёт, нальётся, раскинется моя главная Томка и настанет время плодоносить… Хоть и сам я грешил последнее время в сентиментальных излишествах, но если бы спросила, за что не люблю тебя, моя Зорька нежная, сказал бы: „За анархию, чёрт побери! Треба дисциплинки“. Оно хоть и манит пустить сердце враспояску, да роскошь эта не по здешнему житью. Ох! Прости меня, прости… Пробую балагурить, а не получается. Рвётся, рвётся вся душа к тебе: успокоить, всю боль твою выпить, разомкнуть душу твою. От всех и от всего закрыть, чтоб отдохнула птица моя. Если бы я мог быть так же спокоен за тебя сегодня, как спокоен за нас через полтора года…»
Чётко, образно, нелицеприятно «по сути» ответил друг. Да только что же это я, на самом деле, за такое-эдакое, что вызываю и у ГБ, и у любящего человека столь схожие желания «усмирить» меня и остричь?.. Заслышав на Севере лязг ножниц, я, как «лишняя ветка», самочинно отломила себя от ствола. Место отрыва и сейчас ещё нещадно саднило. Выходит, что-то надобно «усмирять» и «стричь» ещё и ещё?
Что и говорить, в письме хватало неканонических, проницательных наблюдений. Про «анархию», про «треба дисциплинки», про «нож да лыко разума». Со многим можно было согласиться. А вот в чём он узрел «силу жизни», если каждый день и час сама я чувствовала себя так неуверенно? И подумалось – тогда ещё вроде бы попутно, – что трезвость Бориса очень в новинку. И – очень неспроста.