вступить в партию ему самому, вряд ли могли вызвать у него воодушевление.
Евгения Семеновна переживала пристрастия и увлечения сына (особенно его приверженность к «стиляжеству») очень эмоционально, порой слишком драматизировала житейскую ситуацию. Очень больно ранило ее, что сын месяцами не отвечает на ее взволнованные письма. Характер ее претензий к сыну и опасения за его судьбу отразились в письме от 25 июня 1954 года к младшей сестре Наталье Соломоновне Гинзбург, которая жила в Ленинграде:
«Родная моя Наташа! Сегодня тебе по порядку о всех художествах моего младшего отпрыска. 15-го числа получаю от него телеграмму: „Экзамены сдал, есть возможность поехать на практику в Магадан. Срочно высылай деньги“. Я высылаю ему четыре тысячи и жду. На мое сиротское счастье идет стена дождей и туманов, четыре дня подряд нет летной погоды. Я нервничаю, три дня езжу на аэродром, а он валяется в Якутске, в Охотске в ожидании погоды. Наконец после недельных тревог и страданий, 23/VI, в 5 ч. вечера он прилетает, пробыв в дороге шесть дней вместо двух.
И что же оказывается? Оказывается, что ему никто не давал сюда направления на практику, наоборот, ему была назначена для практики Казань, но он, проходив четыре дня, решил, что можно уехать сюда, пройти практику здесь, а потом поставить директора перед фактом. Ход рассуждений у него такой: во-первых, там могут не заметить, что он исчез, т. к., дескать, дело организовано бестолково, суматошно и могут вообще не заметить, что одного не хватает. Во-вторых, если и заметят, то Марик Гольдштейн[1] обещал ему через своего папу все замазать и уладить, а кроме того, он ведь переводится в Ленинград, а там, мол, будет совершенно безразлично, пройдена ли практика в Казани или в Магадане – лишь бы была практика.
Можешь себе представить, как меня порадовали эти известия. Я в ужасе. Дать против себя такой козырь в руки этому тупому и мстительному директору[2], который его ненавидит. Самовольно уехать с практики! Конечно, я бы никогда не послала денег и не разрешила поездку, если бы знала эти обстоятельства.
Я надеялась, что тяжелые испытания, пережитые им в этом году[3], хоть немного образумят его, заставят повысить чувство ответственности, отказаться от этого идиотского „стиля“ и прочих клоунских выходок. Но не тут-то было! Если бы ты видела, в каком виде он прилетел! На нем была рубашка-ковбойка в цветную клетку, сверху какой-то совершенно немыслимый пиджак тоже в клетку, но мелкую. Этот балахон неимоверной ширины с „вислыми“ плечами (он меня информировал, что это последний крик моды!). Ну просто – рыжий у ковра! Для довершения очарования – ситцевые штаны, которые ему коротки, а вместо головного убора – чудовищная шевелюра, передние пряди которой под порывами магаданского ветра свисали до подбородка.
Мне было стыдно перед моими учениками-выпускниками, которые были тут же, на аэродроме, в ожидании самолета на Москву. Они с таким интересом хотели видеть моего сына…»