и не вспомнит обо мне! Я бы давно уже сделал отсюда ноги, если не в Новую Зеландию, то хотя бы в Европу, в Германию например, – самая музыкальная страна, на каждом перекрестке симфонический оркестр, а оттуда и до Зеландии, когда наступят черные дни, легче добраться, чем из Москвы, но прежде мне нужно с Ириной расквитаться, она меня здесь намертво держит; пока мы с ней не разочтемся, нет мне отсюда исхода! А если она ко мне вернется, – Некрич на секунду замолчал и поглядел на меня, точно ожидая подтверждения, что это возможно, – если она все-таки вернется, то мне никакие грядущие события не страшны, нам на них будет просто-напросто плевать: пусть гражданская война, пусть все вокруг рушится, сгинет в пламени, обратится в прах, пусть от этого города камня на камне не останется, он давно уже заслужил – пусть! И если погибать, то вместе!
– Давай, что ли, еще по одной за это дело? – предложил я, допив последний глоток из своей бутылки.
Мы взяли еще пива и сели на лавочку на солнечной стороне бульвара. По бульвару гуляли пенсионеры в черных или синих до черноты драповых пальто с вытертыми каракулевыми воротниками. Они переходили от одного газетного стенда к другому, щурились читая и сплевывали на снег с досады на прочитанное. Похоже было, что они тоже ждут событий, о которых говорил Некрич, ищут признаки их приближенья в газетах и негодуют на то, что они все никак не наступают. От избытка освещения их пальто казались еще чернее, чем были, еще толще и шершавее, от одного взгляда на них по коже бежали мурашки. Солнце было таким резким, что я закрыл глаза, но от выпитого и сырого ветра стало холодно, особенно мерзли пальцы рук, даже в карманах, только лицу было тепло. Некрич сидел рядом молча, и то, что он внезапно перестал говорить, было необычно, я уже успел привыкнуть к его почти безостановочному монологу. Я оглянулся на него, чтобы посмотреть, чем он занят. Он разглядывал свои залитые светом руки, держа их перед собой на коленях, слегка шевеля в рассеянном блеске поросшими темными волосками пальцами. Он изучал их так сосредоточенно, словно стремился получше запомнить напоследок.
При каждой нашей встрече Некрич жаловался на бессонницу. Он засыпает мгновенно, говорил он, но уже через несколько часов просыпается и лежит с открытыми глазами до рассвета, один в постели, где еще недавно рядом спала жена, где сохранились остатки ее запахов, которые он вынюхивает под одеялом, как собака, и кажется себе ночью таким худым, точно тело удлиняется в темноте, растягиваемое бессонницей, как средневековой пыткой. Иногда под утро сон возвращается, и тогда он спит до двух, до трех часов дня, если ему не нужно в театр на утреннюю репетицию. Во время нашего шатания по городу Некрич часто двигался как бы в полусне, речь его переходила в бормотание себе под нос, он начинал заговариваться, терял нить – иногда мне казалось, что он говорит сам с собой, забыв обо мне. Он быстро пьянел и со слипавшимися на ходу глазами, наполовину ослепший от размытого сияния оттепельного солнца, чапал в своих