месяц гитлеровцы наложили на евреев очередную контрибуцию – на этот раз в размере 10 миллионов злотых. В августе территорию гетто резко сократили. Теперь с юга оно было ограничено железнодорожной насыпью и пройти в него можно было только под мостом на улице Пельтевной (ныне проспект Черновола). Гестаповцы и украинская полиция поставили там пост и опять отлавливали неспособных к физическому труду и бедно одетых, которых отвозили в тюрьму на улице Лонцького, а затем расстреливали[182]. Лемы вынуждены были переселиться в далекий район Знесенье[183]. Теперь на территории, где раньше проживали 20 000–30 000 человек, теснилось 135 000, правда, 50 000 сразу же отправили в Белжецкий лагерь, а в ноябре – еще 5000[184]. Это, однако, не предотвратило эпидемии тифа, которая сотнями косила ослабленных голодом обитателей гетто. 1 сентября немцы повесили председателя юденрата и 12 еврейских полицейских, прислав остальному руководству гетто счет за веревки. 18 ноября в гетто провели новую регистрацию рабочей силы: трудившиеся в армейских учреждениях получили букву W (Wehrmacht), а в военной промышленности – R (Rustungsindustrie). Всего таковых набралось 12 000, их поселили в лучших домах гетто, а остальных распихали по закоулкам и принялись регулярно прочесывать облавами. Понимая, что близится конец, все больше евреев отваживались на побег[185]. По воспоминаниям раввина Давида Кахане, в ноябре 1942 года в Белжец вывезли главным образом рабочих, которые и не думали скрываться, так как трудились на «арийских» предприятиях. Другая свидетельница тех дней сообщала, что среди этих рабочих больше всего было как раз из Rohstofferfassung[186]. Самая крупная из облав прошла 5–7 января 1943 года, когда были схвачены 15 000 человек, а юденрат окончательно упразднили. После этого гетто преобразовали в концлагерь под командованием офицера СС, но даже там неизвестное число людей умудрялось жить нелегально. Это были нетрудоспособные, с точки зрения немцев евреи, у которых был только один путь – на тот свет.
«Я посещал знакомых в Львовском гетто в конце 1942 года, в промежутке между акциями по ликвидации, – вспоминал Лем, – и не раз встречал мужей, имевших „новых жен“, а иногда жен с „новыми мужьями“. Эти пары вели себя как страстно влюбленные, хотя всего десятью днями раньше их предыдущих супругов убили немцы. Вдовы соединялись с вдовцами и наоборот, причем боль от потери, казалось, лишь усиливала чувство к новому партнеру. При этом я знал, что убитых долго и искренне любили, и речь вовсе не шла о промискуитете, в воздухе висел какой-то аффект. Было что-то макабрическое и гротескное в этих постоянно тасуемых парах, а говорить о тех, кто больше не существовал, было неуместно. Я объяснял это лишь ужасными условиями: люди, которые в обычных обстоятельствах после смерти близких долго приходили бы в себя, перед лицом смерти (вскоре наступившей), ища сочувствия, слепо отдавались другим, столь же несчастным, а может быть, ощущение близкой гибели легче было переносить хоть с кем-то, чем в одиночестве. Но если ты знал этих людей в нормальные времена, поверить