аутентичного, и мне стоило невероятных физических усилий и истошных криков оттащить его от группы каких-то совершенно антисанитарных дорожных рабочих, которые, разведя костерок из мусора на обочине пыльного шоссе, жарили какие-то дизентерийные креветки. По-моему, он даже обиделся. “Танечка, но ведь это настоящее! Народное!”
Весь облик его был соединением низкого с высоким: неглаженая рубашка в клеточку, мятые шорты, осенью – вельветовые штаны, отвисшие на коленках, сандалии, и надо всем этим – седеющая голова римского патриция, а может быть и Ашшурбанапала, последнего великого царя Ассирии.
Он завел себе пса, неаполитанского мастифа, такого же огромного, как он сам, и такого же неожиданно доброго и мягкого, хотя и предназначенного для охоты на львов.
– Танечка, я думал: какое имя соединило бы в себе Рим и Великий Новгород? Одно-единственное: Тит.
И назвал мастифа Тит.
Был азербайджанский кабак “Чемпион”, расположенный ровно на полпути между нашими домами: от меня 700 метров и от Шуры 700 метров; если одновременно выйти из дому, то можно сойтись в нужной точке в назначенную минуту; но Шура любил опаздывать, и обычно его приходилось ждать.
Обстановка там была достаточно убога, чтобы понравиться Шуре: в тесном зальчике накурено, на спинках стульев – налет жира, на окнах – синие атласные ламбрекены с бубенчиками, словно в купейных вагонах поездов дальнего, очень дальнего следования.
В архитектурном смысле “Чемпион” был сараем, сколоченным на скорую руку из горбыля и кое-как втиснутым между стеной дома и раскидистым деревом; когда его наконец снесли (разбив мое сердце), стало видно, что этот самострой сидел прямо на древесных корнях и мог обрушиться в любой момент.
Но не столько есть мы туда ходили, сколько говорить. Говорить, говорить, говорить – обо всём. Плоды наук, добро и зло, и предрассудки вековые, и гроба тайны роковые, судьба и жизнь в свою чреду, всё подвергалось их суду. В какой-то момент все эти наши слова, наши мысли о культуре, о литературе русской и мировой (переплелись – не расплести!), эти бесконечные цитирования строчек, перескакивания со стихотворения на стихотворение, с мысли на мысль, с Блока на Пастернака, с Ахматовой на Ахматову и обратно на Ахматову, эти попытки понимания стали требовать какого-то выхода; пора было переносить наши разговоры на бумагу. Трындеть – не мешки ворочать, а вот писать – именно что мешки. Договорились писать диалоги. Не эссе, не очерки, не попытки научного исследования, а просто диалоги, разговоры двух людей про всё на свете, что кажется нужным, важным, интересным, глупым, глубоким, смешным.
Подход был двоякий. Либо мы брали тему (например, “Сон и скука”) и развивали ее по собственному усмотрению, перезваниваясь и договариваясь: “вы двиньте смысл вот в эту сторону, а я тогда подхвачу и сделаю вот так”, либо брали небольшой, но прекрасный текст и пробовали его разобрать, развинтить до последнего винтика, до дна (только чтобы обнаружить, что