алами, металлических лавках вдоль стен вплотную сидели люди. С утра ждали начала распределения по колониям, но конвоя всё не было. Главный вопрос, живо теперь интересовавший всех, был – какой назначат конвой – вологодский, о жестокости которого к осуждённым ходили легенды, или – спокойный московский?
– Этих же из Вологды – как собак натаскивают на людей, – угрюмо говорил невысокий арестант, с прямой как черенок лопаты спиной и тёмным, словно прокопчённым лицом. – Взглянул не так, стоишь не так – на землю валят и мочат сапожищами. На прошлой неделе, я слышал, труп был. Вели партию, один свалился, а они давай его пинать. Ну и кердык.
– На Минском это было? – спросил его другой заключённый – огромного роста мужчина, с красным лицом. – Я тоже слышал. Его волокли потом мёртвым по этапу. Этот?
– Этот…
– А что же не пожаловались родные? – после паузы, видимо собравшись с силами, произнёс интеллигентного вида бритый сорокалетний мужчина в застёгнутом чистом пиджаке. – Сейчас же, кажется, внимательнее к этому стали. Аттестация прошла, горячие линии работают. Да можно и в прокуратуру, и в Следственный комитет обратиться.
Маленький арестант с дрожащей на губах желчной улыбкой с минуту смотрел на него, вероятно, выдумывая оскорбление. Но так ничего и не сказав, махнул рукой и отвернулся в сторону.
Наступило молчание. В тишине – холодной, влажной, довлеющей, отчётливо слышно было тихое поскрипывание раскачивающегося под потолком металлического колпака лампы. Движущийся свет скользил по лицам и фигурам арестантов и они – старые и молодые, полные и худые, угрюмые и – напоказ, истерично весёлые, казались серыми и одинаковыми в его тусклых лучах.
В самом углу, возле наваленных в кучу мешков с бельём, помеченных красными ярлыками, сидел один заключённый – мужчина лет тридцати пяти – сорока, с живым и умным, но усталым и осунувшимся лицом. Некоторое время любопытствующим ироничным взглядом наблюдал он за говорящими, затем откинулся на спину, так что его голова и плечи вышли из света лампы и скрылись, увязли в темноте, и, сложив руки на груди, закрыл глаза. Надо было воспользоваться минутой и поспать – он уже привык дорожить сном. Но сон не шёл. Воспоминания – жаркие, уродливые – синими молниями засверкали перед его внутренним зрением. В одной сцене видел он себя – смешливого и жизнерадостного, с искрящимся бокалом шампанского в руке, вытянутой над столом, уставленным бутылками и закусками, за которым собрались его друзья и знакомые. То было замечательное мгновение его жизни, пик славы, минута торжества. В другой сцене была ночная улица, освещённая лимонным светом фонаря, обледенелый, занесённый серой как пепел порошей асфальт. И – двенадцатилетняя девочка, залитая кровью, в расстёгнутом пальтишке, лежащая в уродливой неестественной позе, с бессильно раскинутыми руками и подвёрнутой под спину ногой. Затем были слепящие глаза фотовспышки, жёлтые облупленные стены казённого здания, и – страшная сумасшедшая, оборванная, грязная, кричащая и тянущая к нему длинные высохшие руки с синими, отчётливо выделяющимися струнами вен… Тяжелее же этих воспоминаний был один вопрос, всегда приходивший вместе с ними. Вопрос, до сих пор не разрешённый, нос каждым днём, с каждым мгновением всё настойчивее и упрямее требовавший ответа…
Зовут этого человека Алексей Андреевич Грудинин. В недавнем прошлом он – успешный предприниматель, владелец нескольких квартир, сдаваемых внаём, парикмахерской и продуктового магазина. Как бы удивился он, если бы полгода назад, когда он сидел в заполненном светом стеклянном зале Bosco Café, выбирая вино из поднесённой тонким предупредительным официантом карты в деревянной обложке, или, устроившись на кожаном диване в полутёмном кабинете магазина «Меркьюри», потягивал коньяк, просматривая каталог часов, – как бы удивился он, если бы ему сказали тогда, что он окажется тут – в сырой камере, в окружении преступников, с вооружённым часовым возле обшарпанной железной двери… И ещё больше удивился бы он тому, что не только теперь не изумляется своему положению, а словно понимает и осознаёт некоторую закономерность, даже логичность его, такую, как будто иначе и быть не могло.
В который раз перебирая в уме, анализируя воспоминания, начинал он с одного случая. Этот случай, который он относил тогда к разряду тех мимолётных происшествий, что забываются через день или два, не только не исчез из памяти, но словно бы стал центром воспоминаний, некой опорной точкой, скрепляющей последующие события, приведшие его за решётку, вокруг себя. И что-то совсем не забавное, не весёлое, а жёлто-унылое, отчаянное и грозящее виделось ему теперь в нём. Это воспоминание истомило его, выело ему душу, до нитей истрепало нервы, и он не мог больше держать его в себе, думать о нём. Но страшнее было – не думать.
II
Он часто после удивлялся, что не помнит конкретного числа, когда произошла эта история, хотя сама она с чрезвычайной, звенящей резкостью отпечаталась в его памяти. Помнил он разве, что был конец сентября, и был вечер одного из тех душных осенних дней, когда солнце светит с такой отчаянной силой, словно не желает упускать ни мгновения из того времени, когда оно ещё способно раскалять воздух и жечь землю. Он, надушенный чем-то приятным, какой-то