выдали это за самоубийство? – Жан-Жак посмотрел на Николая, задавая этот вопрос от его имени.
– Пустое. Никто его не убивал. – Она зевнула, пряча за пазуху книгу. – Извольте выпить чаю. Но перед этим потрудитесь ответить на вопрос. Я адресую его прежде всего вам, как православному. – Жан-Жак легонько толкнул Николая в бок, напоминая, что православный здесь он. – В какой из дней календаря православная церковь чтит память Сиддхартхи Гаутамы?
– Второго декабря, – ответил Николай, а Жан-Жан заулыбался, как учитель, довольный успехами ученика.
– Правильно. Второе декабря по православному календарю – день индийского царевича Иоасафа, будущего Будды. От имени Иоасаф происходит один из титулов Будды – бодхисаттва.
– Как интересно! – сказал Жан-Жак, стараясь не показать, что он слышал это уже не первый, а, наверное, десятый раз.
– А где в Москве расположен храм, посвященный будущему Будде? Ну-ка, кто мне скажет? Ах, как я завидую москвичам! В Ленинграде, правда, есть дацан, но такого храма нет и, увы, не предвидится. – Глаза ее слегка затуманились. – Так где же? Ну-ка, кто мне скажет? Правильно, – одобрила она ответ, которого не услышала, а лишь очень хотела (жаждала) услышать. – В основании колокольни Новодевичьего монастыря, рядом с храмом Иоанна Богослова. Хорошо им там вместе – Иоанну и Иоасафу. Уж они понимают друг друга. А Сережа, – вспомнила она наконец о Есенине, – Сережа был такой славный, добрый, красивый и стихи писал во многом буддийские, но сам, увы, не буддист. А раз так, то и убивать его не за что, – сказала она, словно убивать была причина только буддистов и никого больше.
Офигенно!
Капитолина уже четыре часа бродила по Эрмитажу и тихонько плакала, пряча глаза от других посетителей и стараясь, чтобы ее слез не высмотрели смотрительницы, бдительно и прозорливо дремавшие на стульях. Она сама не знала, отчего плачет, но ей было так хорошо, что нельзя было обойтись без слез. И Капитолина плакала без всякой на то причины, словно у нее не было другого способа выразить то состояние блаженства, отрешенности от всего и счастливой завороженности, кое ею овладело, лишь только она переступила порог Эрмитажа.
Этот порог был на самом деле ее пороком, поскольку, к стыду своему, раньше она в Эрмитаже никогда не бывала. Да и в Ленинград ее возили всего лишь однажды, пятиклассницей на школьном автобусе, пропахшем табаком и бензином, с пустыми молочными флягами, катавшимися по полу, так что приходилось постоянно зажимать нос и задирать ноги.
Возили, чтобы лучших из лучших принять в пионеры на крейсере «Аврора». Но, когда ей повязывали галстук, у Капитолины (вот несчастье!) заурчало в желудке, она нечаянно пукнула, стала красной, как малиновый сироп, и почувствовала себя самой худшей из всех – до Эрмитажа ли ей было.
Эрмитаж им все же показали, но только издали: «Вот это, дети, Эрмитаж, но мы туда не пойдем, потому что уже поздно и у нас нет времени». Больше она в Ленинграде не была, и Эрмитаж остался для нее домом-призраком, домом-идолом, домом-истуканом,