такого рода можно тоже считать типичной для Пушкина. Первый его биограф, знавший родных, отмечает, что «против шутки Пушкин не мог устоять» (т. е. удержаться от напрашивающейся насмешки): «это уже было почти семейным качеством». Сам Пушкин возводил это свойство, на примере Крылова, чуть ли не в ранг национальных особенностей русских («какое-то веселое лукавство ума, насмешливость»). Во всяком случае, Пушкин-дитя умел употребить его ко всеобщему удовольствию как наилучший выход из затруднений. Все тот же Иван Иванович Дмитриев, завсегдатай дома, как-то поглядывая на него при гостях, сказал: «Посмотрите, ведь это настоящий арабчик», – и получил без задержки ответ: «По крайней мере отличусь тем и не буду рябчик» (Димитриев был рябым). Громовой хохот, с участием самого Дмитриева, сопровождал собравшихся весь вечер.
Среди выдающихся, заметных в нем с детства способностей называли еще память. Она была настолько быстрой и прочной, что он успешно отвечал вслед за сестрой уроки, не уча их, со слуха, пока не был в том изобличен и пристыжен.
Однако и память не помогала в одном. Ему никак не давалась математика; «он часто… особенно над делением, заливался горькими слезами» (свидетельство сестры). За этой чертой, которую замечали за ним и в лицее, казавшейся просто неспособностью, открылось впоследствии нечто в самом деле особенное, развитое исключительно как ни у кого другого: натура Пушкина не принимала «ненавистной розни мира сего» (идея Сергия Радонежского, которую, как считают, воспринял от него Андрей Рублев). Как никто другой, он слышал нерасчленимое начало жизни, подчинялся полному и безраздельному управлению этим началом каждой «частности» изнутри; и в его сочинениях никому потом не удавалось отрезать, отщепить какую-то отдельную мысль, к которой можно было бы свести другие. Невозможно было, как ни старались, отделить в нем поэта от прозаика, мыслителя от писателя, человека от творца; а в самой возможности расчленения, появления «частей», он угадывал незримые другим признаки смерти. «Музыку я разъял, как труп», – худшее, что мог совершить Сальери. Этот цельный способ существования мира и постижения его творческим умом он отстаивал неизменно и посягательства отклонял, – полагая своим долгом, даже без надежды на внимание, им отвечать. Так в 1828 году в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», напечатанных Дельвигом в «Северных цветах», он отозвался на них предельно кратко: «Все, что превышает геометрию, превышает нас», сказал Паскаль. И вследствие того написал свои философские мысли!». Может быть, он не знал, что в других случаях Паскаль высказывался о математике в очень близком ему духе.
Трезвый склад ума с отчетливым зрением, исключавшим какое-либо двоение или призрачные наплывы, стал свойственен ему принципиально. Вначале он не был заметен окружающим, т. к. перекрывался их увлечениями совсем иного рода: сентиментальными, мистическими, романтически-таинственными, «готическими» и проч. Старушка из баллады Жуковского, сидевшая за спиной