й дороги, ведущей прочь от Сан-Исидро, прочь от Апана, устремив взгляд на горизонт с одержимостью грешника, восставшего перед святым. Будто лишь силы моей скорби было достаточно, чтобы противостоять Божьей воле и вернуть экипаж. Вернуть женщину, которую у меня отняли. Эхо удаляющихся копыт и облака пыли, что они оставили за собой, вились в воздухе подобно зажженному копалу, насмехаясь надо мной.
Говорят, земная жизнь пуста без любви Господней. Что послушание утоляет боль от ран одиночества, ибо в служении Богу мы обретаем истинную любовь и целостность.
Но если Бог – это Отец, Сын и Святой Дух, если Он и есть Троица, то Бог ничего не знает об одиночестве.
Бог ничего не знает о сером утре, которое занимается у тебя за спиной, и коленях, что оказываются на пыльной дороге. О ссутулившихся плечах, на которые опускается тяжесть понимания, что можно быть не одиноким, и острого ощущения пустоты в груди.
Бог ничего не знает об одиночестве, потому что Бог не познал дружбы, как смертные: прижавшиеся друг к другу в темноте, кромешной и колючей, будто кто-то сдирает с костей кожу, доверяющие друг другу – даже когда Дьявол дышит им в затылок.
Острые камешки впивались мне в колени сквозь потертые брюки; я был слишком измучен, чтобы плакать, дыхание стало тяжелым.
Я знал, что чувствует агава. Я слышал свист мачете. Я ощущал, как грудь поддается тяжести удара. Я ведал, как мое сердце, мою сердцевину, пронзают, и сладкий мед агавы прокладывает влажные извилистые дорожки по впалой груди. А раны мои, стигматы грешника, дрожат и гноятся на солнце.
Бог ничего не знает об одиночестве.
Одиночество – это стоять на коленях в пыли, глядя на пустой горизонт.
В конце концов, не чернильные тени и не эхо многоголосого смеха Сан-Исидро сломили меня. И не страх вспарывал грудь.
Дело в том, что я потерял ее.
2
Беатрис
Сентябрь 1823
Двумя месяцами ранее
Родольфо распахнул дверцу экипажа, и та скрипнула. Я заморгала, привыкая к свету, разлившемуся по юбкам и лицу, и как можно грациознее взялась за протянутую руку Родольфо. После нескольких часов заточения в экипаже и поездки по неровным проселочным дорогам мне хотелось выбраться из этой душной коробки и вдохнуть свежего воздуха полной грудью, но я сдержалась. Мне была уготована роль чуткой и покладистой жены. Благодаря ей я унеслась прочь от столицы, подальше от мучений в доме дяди – в долину Апан.
Благодаря ей я оказалась перед высокой дверью из темного дерева, глубоко врезанной в оштукатуренные белые стены. Благодаря ей я сейчас щурилась от ослепительного марева лазурного сентябрьского неба, а широкие плечи и уверенные руки дона Родольфо Элихио Солорсано были рядом. В солнечном свете его волнистые волосы отливали бронзой, а глаза были почти такими же ясными, как небо.
– Вот и Сан-Исидро, – сказал он.
Асьенда Сан-Исидро. Я окинула взглядом тяжелую дверь, ее кованую отделку, высокие темные колья на заборе и увядающую бугенвиллею, которая обвивала его, – соцветия и шипы, казалось, потеряли цвет и теперь погибали.
Я выросла среди пышных зеленых садов асьенды в Куэрнаваке и ожидала совсем другого, тем не менее таковой была моя победа. Мое спасение.
Асьенда была моей.
В нашу первую встречу с Родольфо, на балу в честь провозглашения Мексики республикой, он поделился, что его семья около двухсот лет владеет асьендой, где производится пульке[3].
Вот оно что, подумала я, наблюдая за тем, как граненые черты его гладко выбритого лица играют с тенями свечей в бальной зале. Вот как ваша семья сохранила деньги во время войны. У промышленности будут взлеты и падения, мужчины будут выжигать земли и убивать друг друга за императоров или республики, но страсть к выпивке никуда не денется.
Мы станцевали еще один круг, а за ним – еще. Родольфо наблюдал за мной с проницательностью, которая, как я тогда поняла, была для него бесценным оружием.
– Расскажите мне об асьенде, – попросила я.
Это большое имение, ответил он, раскинувшееся на невысоких холмах к северу от Апана, откуда открывается вид на поля остроконечной агавы. Целые поколения его семьи жили там до войны за независимость[4], выращивали агаву и делали пульке – кислую брагу, которую потом отправляли на измученные жаждой столичные рынки. По его словам, их сады полны райских птиц и ласточек, парящих в воздухе, там есть большие шумные кухни для всех тлачикеро, слуг и членов семьи. Они справляют праздники в местной капелле – часовне, убранство которой составляют иконы и алтарь. В семнадцатом веке один из предков Родольфо вырезал этот алтарь, а последующие, более богатые, поколения позолотили его.
– Вы по ней скучаете? – спросила я.
Он не ответил; по крайней мере, прямо. Вместо этого он описал, как в долине Апан садится солнце: сначала насыщенный золотой цвет переходит в глубокий янтарный, а затем ночь резко и