никакой любви и впустил нас в свой дом лишь из-за оставшейся детской привязанности, которую он питал к кузине, давно отверженной и лишенной семьи. Он впустил нас, но весь ужин следующего дня провел за самодовольными проповедями о том, что мой отец во время войны постоянно поступал неверно: сначала обратился к повстанцам, а позже участвовал в сговоре и создании коалиции с монархистами-консерваторами.
Хотя я и выбилась из сил и была очень голодна, аппетит испарился. Я уставилась на остывающую тарелку с едой и замерла.
– Да, это трагедия, но она была неизбежна, – с важным видом заключил дядя Себастиан. Его слишком длинные и седые бакенбарды вздрагивали с каждым прожорливым укусом, который он делал.
Я не могла распознать чувство, застрявшее в горле: мне хотелось то ли плакать, то ли вывернуть себя наизнанку. От унижения заалели щеки. Папа рисковал своей жизнью ради независимости, и у меня была карта, доказывающая это. Его враги могли предать или оболгать его. А теперь его убили. Я подняла голову от тарелки, и мой взгляд остановился прямо на дяде. Я открыла было рот, но… почувствовала ласковое прикосновение к руке. Мамино прикосновение. Она никогда не была особенно нежной, и ни одно ее движение нельзя было назвать изящным или спокойным, но этот сигнал был ясен как никогда: молчи.
Я прикусила язык, и свинина на тарелке превратилась в размытое пятно от обжигающих глаза слез.
Мама была права.
Если б дядя Себастиан выпроводил нас за дверь, нам некуда было бы идти. Осознание этой простой истины будто дало мне пощечину: никто нам не поможет. Наши жизни зависели от того, как хорошо мы будем угождать маминому брату и его мелочной глазастой жене, лившей яд ему в уши.
Я заставила себя съесть кусочек, но он прилип к иссохшему горлу, словно клей.
Лежа той ночью вместе с мамой в узкой постели, которую нам выделила тетя Фернанда, мы прижимались друг к другу – лоб ко лбу, и я плакала, пока не почувствовала, что ребра вот-вот треснут. Мама смахивала мокрые от пота волосы с моего лба и целовала горячие щеки.
– Ты должна быть сильной, – говорила она. – Нам нужно вынести это с достоинством.
С достоинством.
Она имела в виду, что нам нужно молчать.
Я не могла унаследовать собственность отца. Я не могла работать. Я не могла заботиться о маме, чье лицо все больше серело и чахло. Полагаясь лишь на доброту дяди и слабое расположение мерзкой тетки, у меня не было ровным счетом ничего. Я донашивала вещи за кузинами. Мне не разрешалось учиться или выходить в люди, иначе доброе имя Валенсуэлы потерпело бы непочтение со стороны других креолов[8] и полуостровитян. Я была безголосой плотью, тенью, растворяющейся в стенах тесного дома.
А потом я встретила Родольфо.
В миг, когда он появился на балу в честь провозглашения Мексики республикой – его широкие плечи стали видны в дверном проеме, – бальную залу будто накрыло ощущением покоя. Все взгляды были направлены на него, гул затих. Родольфо выглядел внушительно. Надежно. Голос