тоненькая струйка слюны. Иногда всхрапывал, пару раз перевернулся, ни на секунду не выпуская из рук свои ценные приобретения. Во сне ему снилось, что его путь окончен, что он уже пришел в великий город, отдал суму и теперь сидит на магистратовой кухне и дружок его, повар – не чета здешним кухарям, уставляет стол всякими изысканностями и вкусностями. Напитки подает благородные и ждет, когда монах откушает и похвалит мастерство его. И так было благостно сновидение это, что монах улыбался во весь рот, показывая ни разу в жизни нечищеные полустертые в многочисленных трапезах зубы, в которых застряли остатки ночной обильной трапезы. Голуби, облюбовавшие сеновал, с изумлением поглядывали на эту ворочающуюся и издававшую неведомые звуки серую кучу внизу. Один сизо-белый голубь, спланировал вниз, походил рядом, готовый взлететь при малейшем шорохе. Ничего интересного не оказалось и постепенно даже птицы потеряли интерес к своему громко храпящему соседу. Яркий солнечный свет начал тускнеть, а потом и вовсе пошел на убыль. Темнело, наступали сумерки. День был короток. Время исчезало, стекая песчинками в часах темнобородого. В сарай вошел приютский повар, потряс монаха за плечо, чтобы разбудить того. Для чего оказалось, нужно приложить было немалые усилия. Пастырь нерадивый сел на кочку сена, которая вместе с индюшачьей ногой служила ему подушкой:
– Что, к заутрене пора? – забормотал он спросонья, – Сейчас, сейчас, батюшка, только подрясник одену.
Повар расхохотался:
– Отец, проснись уже!
Пастырь ругнулся, пригладил остатки волос на голове, вытащил из-под себя остатки индейки, облепленные сеном и потерявшие свой аппетитный вид, но все еще съедобные. Зевнул, помахал перед открытым ртом руками, отгоняя хроновых духов.
– Вставать пора, да? Надо подкрепиться, да, благословясь, двинуться в путь мой.
Повар усмехнулся:
– Ну и горазд же ты кушать, отче. Слышал я, что монахи прожорливы, но ты – великий едок, тебе в подметки даже и драконы не годятся.
При этих словах в животе что-то ворохнулось и недовольно заурчало.
– Превратно ты так обо мне по одной трапезе судишь, ну оголодал я с долгой дороги. Сам посуди, какая еда в дороге, все на сухом пайке. Корочками сухими питался, да студеной водицей запивал.
– Монах, меня-то не жалости. Вон, Марии свои сказки рассказывай, она у нас жалостная. Ты у нас уже месяц живешь, отъедаешься. С бутылем не расстаешься. Уйдешь на сеновал, продрыхнешь до заката и потом тащишь себя обратно, у тебя уже и стол постоянный есть. Ты вчера, видать, перебрал крепко, что запамятовал. Даже если время изменилось, мы часы на поверку-то давненько уж не отдавали – все равно ты у нас долго квартируешь, все сроки прошли для твоего задания, все уши ты мне про него прожужжал – ущельские постояльцы давно знают: куда и зачем ты отправился и по чьей воле. Ты у нас припасов перевел, сколько до этого никто не едал. Так что, отец, не надо мне тут тень наводить.
Отец Иезекиль резко