и вечно грызущееся, – толпа наследников священной древности, какую неизменно приходится кроить заново и подгонять, опровергать, ломать, игнорировать и вытеснять; не будущее, но прошлое – вопреки распространенному убеждению – становится, таким образом, истинным выразителем возможного. Именно поэтому его переосмысление относят к первым официальным актам всякого нового режима. Кому однажды (как это случилось со мной) довелось жить в эпоху исторического перелома, на чьих глазах происходило свержение старых кумиров и демонтаж памятников, тот без особого труда в любом проекте будущего неминуемо распознает черты нагнавшего нас вчерашнего дня: наступит время, и руины восстановленного Берлинского дворца уступят место новому Дворцу Республики.
На Парижском салоне 1796 года, проходившем в Лувре, было представлено два полотна Юбера Робера, известного поборника архитектурной живописи, уже запечатлевшего и штурм Бастилии, и снос дворца Медон, и осквернение королевской усыпальницы в Сен-Дени. На одном полотне – собственный проект художника по переделке Большой галереи Лувра: зал, благодаря стеклянной крыше залитый светом, полный картин, скульптур и посетителей; на другом – тот же интерьер в руинах. В первой версии будущего над головой посетителя – окна, во второй – затянутое тучами хмурое небо, рухнувший свод, голые стены, на земле обломки скульптур. Среди руин в одиночестве – Аполлон Бельведерский, Наполеонов трофей, покрытый сажей, но невредимый. То тут, то там блуждают охотники до катастроф, выуживают из-под завалов торсы, греются у костра. Из расщелин свода пробивается зелень. Руины – это утопия, место, где слиты в одно прошлое и будущее.
В теории ценности руин, надо сказать, довольно спекулятивной, архитектор Альберт Шпеер пошел еще дальше, утверждая (и это спустя десятилетия (!) после краха национал-социализма), что его проекты в буквальном смысле тысячелетней империи учитывали, помимо долгостойкости материалов, также и облик будущих руин, – даже в состоянии упадка сооружения рейха не должны уступать в величии римским развалинам. Освенцим, напротив, и не без оснований, утверждает абсолютное разрушение, после которого не остается даже руин, – свидетельство абсолютного краха. В нем воплотилась до предела обесчеловеченная архитектура универсальной машины уничтожения, выверенной в мельчайших деталях, столь же слаженной, сколь и безотходной, – истребив миллионы, она оставила в Европе ХХ века чудовищную брешь, травму, которая саднит в памяти тех, кто выжил, и их потомков – жертв и палачей, – саднит как осколок инородного тела, с трудом приживляемого, и ждет фундаментального переосмысления. Примеры геноцида, как никогда ранее, потребовали скорейшего ответа на вопрос: в какой мере вообще познаваем опыт утраты, и многие из тех, кто родился позже, были вынуждены признать: то, что произошло, неподвластно самому пылкому человеческому воображению, – признание малоутешительное и вполне ожидаемое.
«О чем