– и его. Надо уметь защищаться. Впрочем, так было во все времена.
Он накинул массивную бобровую шубу, в которой сам себе напоминал портрет Шаляпина кисти Кустодиева – сине-коричневый, бархатистый ворс меха, длинные полы, по пяткам бьют, могучие отвороты огромного воротника, – сунул в карман золотой портсигар от Гуччи. Еще взгляд в зеркало. Как же ты любишь свое отражение, Елагин. Отражение – или себя?.. Он спустился вниз в скоростном лифте, и сердце подкатило к горлу, как всегда, – вышел из подъезда на улицу, и мрачная, тяжелая дверь туго-натуго, щелкнув, закрылась за ним. Закрылся его мир. Его эксклюзивный, богатый, его собственный мир. Мир, куда не было иным – поганым, чужим, рабским, робким, глупым люмпенам – никакого доступа. Они и не знали, и не узнают никогда, что здесь, за тяжелой мощной дверью, в его мире, творится.
Он нынче не завел машину в подземный гараж – поленился. Все равно его дом охраняют, охранники ходят вокруг дома, сидят в подъезде, все отлажено, все продумано, все защищено. Ну, постоял нежный «Феррари» перед домом, померз… Он с нежностью думал о железной повозке, как о живом человеке. Тьма, ночная тьма, о, как алмазно блестит снег. Ему с детства нравилось, как остро, слепяще, тысячью алмазных цветных искр блестел снег ночью, в свете фонарей, когда мать везла его в машине домой из Сандуновских бань – Ариадна Филипповна, в те поры еще молодая хорошенькая Адочка, ужасно любила париться, покупала на вечер номер с парилкой, русской или сауной, и брала с собой малое дитя, и парила мальчишку до умопомрачения, и хлестала его березовым, а то и пихтовым веником, – они ехали домой, он, в шубе, в теплой шапке, обвязанный, как девочка, крест-накрест пуховым платком, чтоб не простудился, не дай Бог, пялился в машинное стекло, наблюдая сказочное сверкание снега, а мать, небрежно бросив руки на руль – она водила машину, как залихватский лихач, разнузданно, безоглядно, – цедила сквозь зубы: «Ну что таращишься, снега не видел, Москвы не видел?..» Москва ночью манила его, втягивала, восхищала. Москва ночью казалась ему волшебным городом, полным опасностей и восторгов. Он плющил нос о стекло. Мать закуривала прямо в машине, дым лез ему в ноздри, он чихал, мать раздраженно гасила сигарету в «бардачке». «Мама, почему ты куришь? Курят только дяди». Я без курева не могу, зло рубила она воздух словами, в крови табак течет, привычка.
Привычка… Где она привыкла курить?..
Иногда мать брала его на свои спектакли в Большой театр. Он не узнавал ее на сцене в гриме в роли Снегурочки. «С подружками по ягоды ходить, на оклик их веселый отзываться!.. Ау, а-а-ау-у!..»
Он вырос – и Москва не утеряла ночной страшной магии. Он усмехнулся, идя к машине: Москва стала еще волшебнее и еще опаснее, чем казалась в детстве.
Снег хрустит под сапогами. Хрусь, хрусь. Так хрустит морковка на зубах. Так хрустит разрываемая бумага. Где машина?.. На миг его окатило кипятком: украли!.. – нет, вон она. Смех над собой: ну, украли бы, новую бы купил, еще лучше! До «Феррари» оставалось несколько шагов. Он уже почти бежал, глянув на часы под рукавом