как будто исполнены жизненной энергии. Выражаясь более образно, их можно назвать страданиями пресыщенного султана, тяготимого висящими на нём драгоценностями, поэтому произведениям Готье и Танидзаки, в отличие от По и Бодлера, не хватало звенящей напряжённости. Зато в описаниях чувственной красоты у них проявлялось удивительное красноречие, которое, словно река, бесконечно несло вдаль свои волны. (Думаю, Хироцу Кадзуо, критикуя недавно Танидзаки за избыток здоровья, имел в виду те самые болезненные тенденции в сочетании с избытком жизненной энергии; однако, сколько бы жизни ни было в произведениях Танидзаки, болезненные мотивы у него всё же присутствуют, как тенденция к набору веса у страдающего ожирением больного.) Даже мы, ненавидевшие такой эстетизм, не могли не признавать силу таланта у Танидзаки именно благодаря его потрясающему красноречию. Танидзаки умел находить и отшлифовывать до блеска японские и китайские слова, превращать их в чувственную красоту (или уродство) и словно перламутром инкрустировать ими свои произведения, начиная с «Татуировки». Его рассказы, словно «Эмали и Камеи» Готье, от начала до конца пронизаны звонким ритмом. И даже теперь, читая произведения Танидзаки, я частенько не вдумываюсь в смысл каждого отрывка, а ощущаю наполовину физиологическое наслаждение от плавного ритма его фраз. В этом мастерстве Танидзаки никто не смог превзойти. Пусть он не зажёг «звезду страха» на темнеющем литературном небосклоне, однако среди взращённых им ярких цветов в Японии нежданно начался шабаш ведьм…
Прозвенел звонок. Мы прервали беседу о Танидзаки, спустились в зал и заняли свои места. По дороге Кумэ спросил меня:
– А ты и правда понимаешь музыку?
Я ответил:
– Уж побольше, чем живой скелет в золоте и пудре, который сидит возле меня.
Я снова уселся рядом со старухой. Пианист Шольц играл, кажется, ноктюрн Шопена. Симонс писал, что, однажды в детстве прослушав Похоронный марш Шопена, всё про него понял. Я же, наблюдая за ловкими пальцами Шольца, думал, что до Симонса мне далеко, даже учитывая разницу в возрасте. Не помню, что именно исполнялось потом. Когда концерт кончился и мы вышли на улицу, оказалось, что стоянку перед театром, перекрывая нам путь, заполонили экипажи и автомобили. Вдруг мы увидели, как к одному из авто идёт, кутаясь в меха, та самая старуха в пудре и золоте. Мы подняли воротники пальто и, пробираясь между машинами, вышли на тротуар, под пронизывающий ветер. Перед нами чёрной громадой внезапно выросло уродливое здание полиции. Я почувствовал смутное беспокойство из-за того, что там находилось полицейское управление.
– Странно, – вырвалось у меня.
– Что странно? – переспросил Нарусэ.
Я сказал ему первое, что пришло в голову, не желая обсуждать своё настроение. А мимо нас одна за другой проносились автомобили и кареты.
На следующий день после лекции профессора Оцуки (рассказ о философии Риккерта был самым поучительным из всего, что мне доводилось слушать на занятиях)