стала смотреть в паспорт и просто пробила мне вино.
Я шёл домой и думал, что оскал капитализма заставляет совершать абсолютные глупости. Вроде знаешь, что это бред, но делаешь его. И если в юности это вызвало бы протест, то сейчас у тебя нет ни сил, ни времени что-либо исправить.
Потребовалось сфотографироваться. Две фотографии три на четыре. Пошёл в наше люблинское фотоателье, куда не ходят женщины. Говорят, там фотограф так странно смотрит на женщин, что они боятся оставлять ему в компьютере свои фотографии. По крайней мере, моя соседка, кассирша «Магнолии» Лидия Семёновна, говорила, что точно видела, как фотограф в свободное от работы время разглядывает фотографии отснятых им красивых женщин и долго смотрит им в глаза.
Я зашёл в фотоателье, оглянулся, но фотографа на месте не было. Когда он снимал меня в последний раз, то делал всё молча и медленно, и я думал, получится чучело, но вышел я вдохновен, поэтому снова к нему и пришёл.
Постоял, подождал, но фотографа не было. Продавщица из соседнего табачного ларька сказала, что фотограф иногда может надолго уходить гулять.
Я представил нашего фотографа: как он бережно разглядывает фотографии красивых женщин, их белокурые или рыжие волосы, их мягкую ровную кожу, морщинки (если есть), впадинки, бугорки. Потом с силой захлопывает дверь фотоателье, закрывает дверь на ключ и едет гулять в парк Кузьминки, чтобы пить на лавочках кофе, наблюдать за катающимися на скейтах подростками и провожать влажным взором утиные клинья.
Я тогда тоже поехал в Кузьминки. Там тоже есть фотоателье, прямо у остановки семьдесят четвёртого троллейбуса, совсем маленькая каморка.
Я вошёл в эти полтора метра, и на меня обрушился шквал информации, что делаем за три минуты, что храним шесть лет, что можете вернуться для переделки, что никто ещё не жаловался, и что в этом мире нет ничего важнее фотографии.
Меня сфотографировали. Получилась какая-то дрянь, но ругаться мне не хотелось. Больше всего я расстроился, что эта дрянь будет храниться шесть лет и что за этой дрянью я могу вернуться в любой момент в течение шести лет.
Я вышел на остановку семьдесят четвёртого троллейбуса и закурил. Светило солнце. Навстречу мне из Кузьминского парка шёл наш люблинский фотограф. Он был радостен и вдохновен, как его фотографии.
Я знаю, почему я всё время проигрываю в шахматы Евгению Никитину. Он меня вовлекает. Он мне как бы говорит: «Слава, хочешь, как Таль, Слава, хочешь, как Каспаров? Мы пожертвуем слона, ладью, ферзя и одной пешкой поставим мат». И Женя так делает, жертвует коня и две пешки и ставит мне мат. Я хочу так тоже, жертвую, жертвую, жертвую, но Жене проигрываю. Я выигрываю в одном случае: если, как рудокоп, долго и нудно выигрываю у Жени пешки, потом долго загоняю его в эндшпиль и долго ставлю мат. Я чернорабочий шахмат, Женя – творец.
Вчера я узнал, что меня читают дети десяти лет. Меня подвели к девочке. Я сказал: «Привет». Девочка ответила: «Привет». Меня обуяла всемирная ответственность. Я не знаю, что у меня может быть интересного для десятилетнего ребенка. О музыке