и белёхоньки, лицо загорелое, головка точёная, во всей фигуре – собранность, стать, и только волосы, белые ваши волосы, легчайшие, пушистые, – вы уже перестали их подкрашивать, надоело, белейшие, ковыльные ваши волосы окаймляют ваше лицо, ваши глаза, вашу улыбку, взлетают под ветром, струятся, приникают к загорелой коже, раскидываются вокруг вас, как будто это сам солнечный свет, его струение, сияние, и в мире воцаряется лад, и так в нём светло, и так всегда радостно быть вот здесь, вместе с вами, посреди лета, посреди света, рядом.
Она тоже была человеком самиздата – и это ещё более нас с нею сближало.
Мы оба были старинные единомышленники, почти заговорщики.
Она читала – всё, знала – всё.
Любой мало-мальски приличный поэт или прозаик, музыкант или артист, любой деятель искусства, оказавшийся в Коктебеле, считал своим долгом нанести ей визит. Хотя в девяти случаях из десяти уместнее было бы сказать: прийти на поклон.
Она разбиралась, ох как разбиралась и в текстах и в людях.
Далеко не каждому был открыт её дом.
Она была проницательна. Иногда, вдруг, по наитию, – прорицала. Холодом прошибало тогда оторопевших гостей.
Она была бесконечно добра к своим любимцам, но и вообще была добра к людям, в целом, несмотря на тяжёлый свой жизненный опыт.
Феноменальным был её выбор, отбор, везде и во всём: самое главное, самая суть, самое – то, и навсегда.
Она была в доску своей среди нашей неофициальной, богемной пишущей и рисующей публики.
Человек самиздата, собрала она большой архив, и в нём представлены были практически все чего-то да стоящие авторы.
У неё хранилось множество моих самиздатовских сборников, рукописей, рисунков.
Она берегла эти бумаги, держала отдельно от прочих, постоянно и внимательно перечитывала.
Она – из любви своей к моим стихам – собрала, отобрала все эти мои бумаги в своё, удельное, владение.
Она никогда не разрешала выносить эти тексты из дома.
Она вообще мало кому позволяла к ним прикасаться.
Она словно ревновала их к другим людям.
И если на папках с текстами разных других авторов были просто написаны их фамилии, то на папках с моими стихами её рукою было крупно выведено: «Мой Алейников».
Частенько, чтобы или подразнить, или раззадорить, или осадить, или раз и навсегда поставить кого-то на место, подчёркивала она, адресуясь к гостям своим, в основном и пишущим стихи или прозу, своё особенное отношение ко мне, выделяемость ею меня из других, непохожесть на других, обособленность среди других, и это всегда действовало.
Была она человеком собственных принципов и ясной для неё, прочной позиции в жизни, с любыми её градациями, от повседневности до высоких материй, до парения духа.
А насколько, при всей своей твёрдости, порой и властности, была она женственной, была женщиной, поистине прекрасной, с головы до ног, обаятельной,