Арам Асоян

Семиотика мифа об Орфее и Эвридике


Скачать книгу

в неожиданном образном воплощении:

      Сердце, слышишь

      Легкий шаг

      За собой?

      Сердце, видишь:

      Кто-то подал знак,

      Тайный знак рукой?

      Ты ли? Ты ли?

      Вьюги плыли,

      Лунный серп застыл.

      Ты ль нисходишь?

      Ты ль уводишь, —

      Ты, кого я полюбил?[47].

      Тема прижизненного сошествия в ад имела особое значение не только для Блока, но и других русских поэтов, А. Ахматовой, О. Мандельштама… при этом мотив сошествия в инфернальное пространство, неразлучный с мыслью о судьбе поэта, как правило, влечет за собой образ падения в пустоту, пропасть, первородную хлябь[48]. Но почему же «Искусство есть Ад»? В случае с младшими символистами Вяч. Иванов, отсылая к А. Блоку, объяснял «ад» внутренним разладом между «пророком» и «художником». Он писал, что в сознании его единоверцев и единомышленников «человек как носитель внутреннего опыта и всяческих познавательных и иных духовных достижений и художник – истолкователь человека – были не разделены или представлялись самим им неразделенными, если же более или менее разделялись, то разделение это переживалось как душевный разлад и какое-то отступничество от вверенной им святыни. «Были пророками, захотели стать поэтами, – с упреком говорит о себе и своих товарищах, – писал Иванов, – Александр Блок…»[49]

      В более широком разговоре на тему «ада» приходится помнить, что художник не мыслим без внимания к недрам человеческого существования и к той бездне, которая открывается в самом человеке: «широк, слишком широк человек, надо бы сузить». Но заглянуть в бездны, «Где тихо веет, – по словам Брюсова, – Дионис»[50], и не погибнуть может только тот, кто верит в преображающую силу искусства, в преодоление хлябей самой силой искусства. Задача поэта аналогична замыслу Орфея: проникнуть в царство Хаоса и вернуться по следу, оставленному Словом. Об этом «Баллада» Вл. Ходасевича, где искусство претворяет и самого стихотворца:

      …И музыка, музыка, музыка

      Вплетается в пенье мое,

      И узкое, узкое, узкое

      Пронзает меня лезвие.

      Я сам над собой вырастаю,

      Над мертвым встаю бытием,

      Стопами в подземное пламя,

      В текучие звезды челом.

      И вижу большими глазами —

      Глазами, быть может, змеи, —

      Как пению дикому внемлют

      Несчастные вещи мои.

      И в плавный вращательный танец

      Вся комната мерно идет,

      И кто-то тяжелую лиру

      Мне в руки сквозь ветер дает.

      И нет штукатурного неба

      И солнца в шестнадцать свечей:

      На гладкие черные скалы

      Стопы опирает – Орфей[51].

      Во втором черновике «Баллады», вызвавшей полемический отклик Г. Иванова – «И пора бы понять, что поэт не Орфей»[52], – предполагалось продолжение. В дополнительной строфе теургическое начало орфической музы, о котором во времена поздней античности писали