же?
– Это гайдамаки.
Он ничего не понял и захохотал:
– Все равно! Это большевики! Мы их уничтожим! Но у вас очень холодно.
Он затопал ногами и выругался. Его каска покрылась каплями влаги от оседавшего тумана. Стуча башмаками, пришел капрал в голубой шинели. Он сердито осмотрелся и, увидев меня, протяжно запел:
– Отойдите. Господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать.
Солдат сделал мне рукой. Я кивнул ему и отошел. На мостовую выехали пушки.
Торопливая беготня, марширующие команды, звон и трескотня создали в городе ту же свежесть, какая на выставке создается видом раскиданных досок, визгом пилы и запахом стружек. Это запах дела, запах работы, свежесть поля, где происходят генеральные маневры.
Оттого, увидев ржавую каску, я сразу вспомнил то время, когда Форшамбо и его товарищи выбросили из Одессы два расшатанных броневика доктора Луценко и его же гайдамаков.
Форшамбо все‐таки узнал разницу между гайдамаками и большевиками. Он узнал даже разницу между большевиками и всякими другими.
Он погнался за дешевой любовью, а нашел социальную политику, и то что он услышал в кабаке «Открытые Дарданеллы», стало ему дороже любви.
Над входом, прямо на стене были нарисованы эти открытые Дарданеллы. Коричневые скалы и зеленые деревца, которые росли на небе и на море, потому что на скалах им расти не подобает, а для изображения земли художнику не хватило места.
Крикливые намазанные девки и дешевое вино были ужасны. Но здесь больше говорили о социальном бунте, чем любили женщин, и бросались не к вину, а к прокламациям.
Что бы то ни было, сказанные слова были услышаны, а прочитанное – понято.
Стоя на карауле у военного склада, Форшамбо больше не улыбался женщинам. Увидев меня, он не взял на караул, как шутливо делал всегда, не закричал обычное: «Как здоровье, мсье?», а сделал мне знак подойти.
– До каких пор я буду носить на голове этот железный котел и охранять поганую спаржу?
Снежные кристаллы рассыпались по его каске, пламя взвивалось из ядра. Форшамбо, как видно, не прочь уже был сделать из своей каски сковородку. Он громко бранился, ставя рядом с именами своих командиров самые унизительные эпитеты.
– Идите, идите! – внезапно закричал он.
И протяжно запел:
– Отойдите, господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать! Часовой должен охранять спаржу!
– До свидания, – крикнул он мне вслед.
Я обернулся. Форшамбо сделал мне рукой приветливый знак. Я кивнул ему и ушел.
Его арестовали через два дня. То, что он говорил мне, он сказал и другим. На суде он высказал свои новые взгляды на армию и многое другое. Суд ужаснулся. Большевистскую заразу надо было вырвать с корнем, и легче наказания, чем смерть, ему не нашли. Форшамбо умер.
Но другие остались в живых и сковородки все‐таки сделали.
Она лежит недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек, слева от игрушечной сыроварни, в павильоне из дерева и стекла, среди поля, которое было пустым до