кабинета буквально до белого каления.
– Игорь, ты зачем Сорокину дразнишь?
– Я, Маш, никого не дразню, – устало сказал он в трубку.
День выдался тяжелый: жара, беготня, бесконечные разговоры с непростым театральным людом, а до кучи еще и Ритка Сорокина…
– А что, она уже успела всем нажаловаться? – с усмешкой поинтересовался он. – Чего она тебе наговорила? Что я, сволочь недобитая, оборотень и мент с нечеловеческим лицом, работать не хочу?
– Она мне сейчас по делу Кулиш звонила. – Маша Камышева, личный друг капитана, а по совместительству эксперт, тяжело вздохнула на том конце связи. – Ты чего ей такого там наговорил, а?
Лысенко ничего такого следователю Сорокиной сказать просто не успел, а может, настроения не было, поэтому он ответил с чистой совестью:
– Да пошла она к черту! Маш, нам что, кроме как о Сорокиной, и поговорить больше не о чем?
– Почему не о чем, – растерялась Камышева. – У нас всегда есть о чем поговорить… Весна вот за окном, например, такая!..
Весна в этом году почему-то меня не обрадовала. Обычно я всегда с нетерпением жду именно весну. Это мое любимое время года. Как в детстве любимым было знойное, сухое, ветреное лето, так, повзрослев, я полюбила весну.
В детстве весна неизменно проходила мимо меня. В мае в школе становилось слишком жарко, и все мы, и ученики и преподаватели, с нетерпением ждали окончания учебы и начала самых длинных в году каникул. А весна – весна была досадной помехой на пути к долгожданному лету, к каникулам и отпускам. В предвкушении летней свободы у меня даже музыка уходила на второй план. Последние недели в школе давались тяжелее обычного, к тому же нужно было, как каторжник ядро, таскать за собой опостылевший и практически уже ненужный портфель.
Переводной концерт нависал над всеми дамокловым мечом – с утра и до позднего вечера через открытые окна отовсюду доносились музыкальные пассажи. Первоклашки извлекали мучительные звуки из своих четвертушек – скрипок и виолончелей, и я с чувством собственного достоинства шествовала мимо струнников в конец коридора, в свой класс, большую часть которого занимал далеко не новый, но прекрасно звучавший беккеровский рояль. Я как-никак заканчивала четвертый класс и поэтому взирала на испуганную мелюзгу, которая еще ни разу не играла в большом зале перед возбужденной толпой родителей, теснящейся позади невозмутимой экзаменационной комиссии, с нескрываемым превосходством. Кроме того, мне не нужно было повсюду носиться с инструментом, как моей соседке по парте, виолончелистке. Я возвращалась из школы налегке, наперегонки с тополиным пухом, несомым ветром, и старенький ранец хлопал меня по спине, когда я вприпрыжку перебегала перекресток возле вокзала.
Тем летом бабушке почему-то взбрело в голову отвезти меня в деревню. Я казалась ей слишком худой и бледной, и она заявила, что меня нужно «оздоровить».