картины. Собственно, картиной следует считать пролет, занятый фигурами, а в его пределах центральное место принадлежит не инфанте, а фигуре остановившегося в дверях гофмаршала. Он выступает таким резким силуэтом на светлом фоне двери, что глаз зрителя, минуя фигуры переднего плана, невольно стремится к нему. Это не значит, конечно, что преобладающая роль инфанты полностью уничтожается, но это делает ее преобладание наполовину фиктивным. Непредубежденный зритель вообще не сразу замечает ее центральное положение. Недаром картина была названа по имени второстепенных персонажей – менин, то есть придворных, стоящих по обе руки от инфанты.
Вся картина построена на парных противопоставлениях. Это сказывается в двух склонившихся менинах, в соответствии зеркала, и двери, и двух мифологических картин на задней стене. Среди этих соответствий бросается в глаза странное сходство маленькой инфанты и карлицы Барболы. Тот же бессмысленный взгляд, та же смешная степенность, почти тот же наряд. Уродка Барбола – это как бы пародия на миловидный, почти неземной образ белокурой голубоглазой инфанты. Очень возможно, что прямое пародирование не входило в замыслы художника. Так, в портретах той эпохи мопсы и бульдоги своим уродством нередко оттеняли человеческое благообразие их владельцев. Вместе с тем включение карликов в групповой портрет не только увековечивает их наравне с высочайшими особами, но и низводит этих особ с пьедестала.
Есть точка зрения Филиппа и Анны, короля и королевы, есть точка зрения художника, есть точка зрения зрителя. Целое образует систему взаимопроникающих друг друга миров, или, словами философии XVII–XVIII веков, монад. Каждая обладает своей правомерностью. С точки зрения каждой меняется значение целого.
Выдающийся философ XX века Мишель Фуко в своей знаменитой работе «Слова и вещи», посвященной данной картине, пишет: «Дело обстоит так, как если бы художник мог быть одновременно видимым и невидимым на картине, где он изображен, и сам видеть ту картину, на которой он старается что-то изобразить. Он пребывает на стыке этих двух несовместимых видимостей.
Слегка повернув лицо и наклонив голову к плечу, художник смотрит. Он фиксирует взглядом невидимую точку, которую, однако, мы, зрители, легко можем локализовать, так как эта точка – мы сами: наше тело, наши глаза. Зрелище, которое он разглядывает, является, следовательно, невидимым, поскольку оно не представлено в пространстве картины». В пространстве картины оно, действительно, не представлено, но вполне существует в реальной жизни – это мы с вами, зрители, в своей бесконечной вариативности, определенной долгими годами существования этого шедевра.
Именно такая сложная, скрытая внутренняя динамика, заключенная в «Менинах», и запускает процесс смыслообразования в нашем внутреннем восприятии: мы воспринимаем шедевр Веласкеса как вполне состоявшийся развернутый рассказ, как фильм, если хотите, но фильм, который сумел ужаться до размеров одного кадра, обозначенного