такой рассказ есть: Александров пишет о нем.
И вдруг весь зал начал требовать:
– Пер-
вый-
раз-
на-
эст-
ра-
де!
Что было делать! Оставалось либо уйти, либо исполнить требование. Но как? Оправдываться? Вызывать жалость? Стыдиться? Сетовать на судьбу? Нет, я решил рассказать эту историю весело, взглянув на нее другими глазами.
И в ту же минуту начал, как и сейчас начинаю: «Основные качества моего характера с самого детства – застенчивость и любовь к музыке. С них все и началось…».
Рассказ сложился под хохот аудитории. Рассказывал я так, как и теперь рассказываю, как рассказывал с небольшими отклонениями все тридцать лет. И все же после концерта оставалась горечь в душе. Успокоился я только в тот вечер, когда исполнил этот рассказ в Ленинграде с эстрады того самого Большого белоколонного зала, на которой я тогда провалился. И слушала меня ленинградская публика, в том числе постаревшие оркестранты, которые в тот злополучный вечер играли Танеева…
Недавно впервые попробовал записать эту историю – посмотреть, как она выглядит на бумаге.
Записал.
И решил напечатать.
Воспоминания о Большом зале
Для меня до сих пор Ленинградская филармония – мера всего высокого, самого совершенного, любимое на земле место. Пусть я сам выступаю те перь каждый год по нескольку раз в этом зале со своими рассказами (и уже не проваливаюсь), и даже с рассказом о том, как я здесь провалился, – нет, слушая музыку или выходя на эстраду, я испытываю здесь какое-то непостижимо благоговейное чувство.
Недавно приехал в Ленинград выступать. Захожу в дирекцию под вечер, прошу разрешения пройти через хоры – там, в конце, у них небольшой музей.
– Нет, – говорят, – погодите, сейчас репетирует сам Евгений Александрович Мравинский.
– А я тихонько!
Открыл дверь – и был ввергнут в ликующий мир – «Лоэнгрин», Вагнер, вступление к третьему акту, за которым чудятся турнир, сверкание доспехов, рыцари.
Дошел до конца хоров и остановился на том самом месте, откуда в юности, многие годы подряд, стоя и глядя вниз, слушал великую музыку.
Мравинский!.. Высокий и статный (даже и сидя). Свободный. Строгий. (Отложил партитуру Вагнера).
– Последнюю часть Четвертой симфонии Брамса! Пожалуйста…
В каждом своем проявлении он снова открывался для меня как артист в высоком значении этого слова. Четкая экономная пластика, элегантная легкость в движениях – кисти, локтя, плеча. Заглядывая в партитуру, он подчеркивал синкопы, акценты, выравнивал звучности. То палец поднимет, то брови или возьмет руки к груди – остановит оркестр, произнесет несколько слов. И снова, отзывчиво, чуть по-другому повторяются те же самые такты. По-особому раскрывалась в этой замедленности, благодаря остановкам этим, музыка Брамса – благородная, исполненная глубокой мысли, драматизма, мощи, ясности, строгости,