äni видел, спутанные и пыльные. У папы вокруг глаз тоже было серо, спутанно и пыльно. А глаза сильно блестели. Смотрел папа снова не на меня, а сквозь, на дверь. Я откашлялся и хотел что-нибудь спросить. Папа вздрогнул глазами, перевел взгляд на меня – и улыбка у него из растерянной стала скрыто счастливой – точно я с двухнедельных сборов приехал, а он меня у ДЮСШ встречает, гордый, но сдержанный.
Папа быстро облизнулся – я вздрогнул, потому что язык был синий какой-то и сухой и мог либо коросту с губ содрать, либо сам ею оцарапаться, – перекосил лицо и закивал, улыбаясь все шире. Губы у него все-таки полопались, между светло-коричневыми чешуйками надулись алые шарики – и как раз их папа не слизывал. Я совсем напрягся, заметив, что папа поднял руку. Но он прижал ладонь к груди и продолжал кивать, с усилием, и улыбаясь, улыбаясь, сквозь слезы на глазах и кровь на губах. Потом попытался что-то сказать:
– Уй… Уй-й…
Я сжался, решив, что папа ругается, но он судорожно сглотнул, отвернул голову, вскинул ее, просветлев, и сказал:
– Kit.
При чем тут кит, всполошенно подумал я, но сообразил – нет, он мягче говорит, значит, прогоняет меня по-татарски. Почему «уйди»?
Я глотнул и сказал:
– Пап. Мне уйти, что ли?
У папы застыло на лице недоуменное выражение, но он неуверенно кивнул. Да что такое, с тоской подумал я, напрягся и спросил:
– Min çığıp kitärgä tieş me?14
Папа так же неуверенно кивнул и сделал шаг ко мне. Я устоял, закусив губу.
Папа протянул руку. Рука была костлявая, кожа обвисла, сморщилась и вся закидалась неровными коричневыми пятнами. В кулаке что-то было зажато.
Он попытался сунуть это что-то мне в нагрудный карман, промахнулся раз, другой – костяшки пальцев скользили по куртке, а я, обмерев, глядел перед собой. От папы пахло, словно он трое суток валялся с гриппом под тремя одеялами – жарко, несвеже и нездорово.
Папа, кажется, всхлипнул, скользнул костяшками уже не по груди, а по моей висящей руке, нашел ладонь и вложил в нее, наконец, что хотел. Влажные бумажки и еще что-то твердое.
Я посмотрел.
Это был комок денег – пятидесяти- и сторублевки – и паспорт. Мой. Из него торчала зеленая бумажка. Можно было не разворачивать – и так понятно, что Дилькино свидетельство о рождении.
Папа закивал, глядя мне в глаза, поднял уже обе руки – а это было трудно, я видел, – и ткнул меня в грудь. Я устоял. Он тоже, хотя его мотнуло назад даже сильнее. И ткнул снова. Я покачнулся. На третий раз грянул спиной о дверь – и наконец понял, чего папа хочет.
Он хотел, чтобы я вышел из квартиры. А на дверь, которая мешала мне сделать это, почему-то внимания не обращал. Не видел – или забыл, что это такое. Или тратил слишком много сил, чтобы не упасть самому.
– Ätiem15, – тихо сказал я.
Папа застыл, просиял и еще раз толкнул меня к выходу.
Я последний год рос очень быстро, а папа был какой-то съежившийся, но все равно выше меня. Поэтому