воля пугливого звука
дичится обобранных ею детей.
Звук хочет, чтоб вовсе был узок и скуден
сообщников круг: только стол и огонь
настольный. При нём и собака тоскует,
мешает, затылок суёт под ладонь.
Гнев маленькой музыки, загнанной в нети,
отлучки её бытию не простит.
Опасен свободно гуляющий в небе
упущенный и неприкаянный стих.
Но где все обидчики музыки этой,
поправшей величье житейских музы́к?
Наивный соперник её безответный,
укройся в укрытье, в изгои изыдь.
Для музыки этой возможных нашествий
возлюбленный путник пускается в путь.
Спроважен и малый ребёнок, нашедший
цветок, на который не смею взглянуть.
О путнике милом заплакать попробуй,
попробуй цветка у себя не отнять —
изведаешь маленькой музыки робкой
острастку, и некому будет пенять.
Чтоб музыке было являться удобней,
в чужом я себя заточила дому.
Я так одинока средь сирых угодий,
как будто не есмь, а мерещусь уму.
Черёмухе быстротекущей внимая,
особенно знаю, как жизнь не прочна.
Но маленькой музыке этого мало:
всех прочь прогнала, а сама не пришла.
Цветений очерёдность
Я помню, как с небес день тридцать первый марта,
весь розовый, сошёл. Но, чтобы не соврать,
добавлю: в нём была глубокая помарка —
то мраком исходил Ладыжинский овраг.
Вдруг синий-синий цвет, как если бы поэта
счастливые слова оврагу удались,
явился и сказал, что медуница эта
пришла в обгон не столь проворных медуниц.
Я долго на неё смотрела с обожаньем.
Кто милому цветку хвалы не воздавал
за то, что синий цвет им трижды обнажаем:
он совершенно синь, но он лилов и ал.
Что медунице люб соблазн зари ненастной
над Паршином, когда в нём завтра ждут дождя,
заметил и словарь, назвав её «неясной»:
окрест, а не на нас глядит её душа.
Конечно, прежде всех мать-мачеха явилась.
И вот уже прострел, забрав себе права
глагола своего, не промахнулся – вырос
для цели забытья, ведь это – сон-трава.
А далее пошло: пролесники, пролески,
и ветреницы хлад, и поцелуйный яд —
всех ветрениц земных за то, что так прелестны,
отравленные ей, уста благословят.
Так провожала я цветений очерёдность,
но знала: главный хмель покуда не почат.
Два года я ждала Ладыжинских черёмух.
Ужель опять вдохну их сумасходный чад?
На этот раз весна испытывать терпенья
не стала – все долги с разбегу раздала,
и раньше, чем всегда: тридцатого апреля —
черёмуха по всей округе расцвела.
То с нею в дом бегу, то к ней бегу из дома —
и разум поврежден движеньем круговым.
Уже неделя ей. Но – дрёма,