видел все, что происходило, начиная с полудня, перед соборною дверью. С самого начала, пользуясь тем, что никто не обращает на него внимания, он крепко обмотал вокруг одной из колонок верхней галереи конец толстой, узловатой веревки, другой конец которой спускался до земли. Сделав это, он стал спокойно смотреть вокруг себя и посвистывать, когда мимо него пролетал дрозд.
Вдруг, в то самое время, когда помощники палача собирались исполнить приказание флегматика-Шармолю, он перескочил через перила галереи, обхватил веревку ногами, коленами и руками, спустился вдоль фасада здания, подобно тому, как капля дождя спускается по стеклу, подбежал к помощникам палача с проворством кошки, спрыгнувшей с крыши, оттолкнул их двумя увесистыми кулаками своими, схватил цыганку одной рукою, как ребенок схватывает куклу, и одним прыжком очутился под сводами церкви, поднимая молодую девушку над головою своею и крича страшным голосом:
– «Убежище!»
Все это произошло с быстротой молнии.
– Убежище! убежище! – повторила толпа, и раздались рукоплескания десятка тысяч рук; единственный глаз Квазимодо заблестел от радости и гордости.
Это сотрясение заставило осужденную прийти в себя. Она приподняла веки, взглянула на Квазимодо и затем немедленно же снова опустила их, как бы испугавшись своего спасителя.
И Шармолю, и палачи, и конвой стояли, как вкопанные. Действительно, в ограде собора личность осужденного была неприкосновенна; церковь считалась верным убежищем; закон человеческий утрачивал свою силу у порога ее.
Квазимодо остановился под главным входом. Его огромные ноги, опираясь на плиты каменного пола, напоминали собою скорее романские колонны, чем человеческие ноги. Его громадная косматая голова уходила в плечи, как головы львов, у которых длинная грива и очень короткая шея. Он держал дрожавшую молодую девушку на своих мозолистых руках, точно белую драпировку, но держал ее так осторожно, точно боялся сломать ее. Он как будто чувствовал, что это – нежная и хрупкая вещь, созданная не для таких грубых и топорных рук, как его руки. По временам казалось, что он боится не только грубо прикоснуться к ней, но даже дунуть на нее. И затем вдруг он опять крепко сжимал ее руками, прижимал ее к своей выпуклой груди, как свое добро, как свое сокровище, точно мать, прижимающая к груди своего ребенка. Его глаз циклопа, опущенный на нее, смотрел на нее с невыразимою нежностью, состраданием и скорбью, а затем вдруг поднимался, сверкая молнией. Женщины в толпе и смеялись, и плакали, мужчины топали ногами и рукоплескали от восторга. И действительно, в эту минуту Квазимодо был, действительно, красив, этот урод, этот подкидыш, этот предмет ужаса и отвращения! И он чувствовал себя не только сильным, но и красивым; он смело глядел в лицо этому обществу, которое оттолкнуло его и у которого он только что вырвал его жертву, этому правосудию, у которого он отнял его добычу, всем этим тиграм, тщетно скалившим зубы, всем этим судьям, стражам, палачам, всем этим королевским слугам, всей этой силе, которую он,