от польских властей, переселялись на эти плодородные земли.
Я будто бы везде, и меня нигде нет.
Будто бы нужен всем, а сам меж всеми почти невидим. И вот уже вывернул на дорогу, что на войну – завтра к утру буду на месте. Анну дорогую встречу, знаю же, что она будет там, где я. Уже мелькнула в новостях один раз – переводила немецкому полковнику слова казачьего атамана.
Дождешься, Аненька, чтоб перевести меня? И спасибо земляку из Коростеня, что на кушетку уложил и спросил.
Кушетку вместе со мной населили казаки древнего и высокого происхождения, о них раньше слыхом не слышал: то беглецы из княжества Курского, то неведомые коссахи, то у Константина Багрянородного казахи кавказские. Единственный, кто мог бы правду сказать, – сам Григорий Саввич Сковорода. Ничего не сказал, а знал же Птолемея, и Плиния, и Страбона. Персы говорили о бродниках – еще сейчас остались в двух-трех хуторах. Армяне всех из себя выводят, почти везде армянин-основатель, есть селенье Казаки. И старинный армянский крест-камень хачкар будто бы говорит о том, что казаки пошли оттуда на Дон. Пятьсот лет назад были тут бродники и червленоярцы – слобода Красносёловка названа по Красному яру.
Геть!
Иди отсюда, скажет любой хохол, кому надо прогнать чужого.
Геть! – Удаляйся, спасайся, тикай-беги. А еще было военное сословие гетов, всегда готовое идти вперед – веровали воины в вечно струящиеся воды. И казачьи предки рассажены во всех землях, казачий воинский этнос присутствовал среди ассирийцев и египтян. Ведь навсегда сохранилось древнее слово «крейда» – одинаково по-древнеиндийски, по-богучарски и по-немецки. Разведенным в воде мелом белят хаты – растворился чужим словом во всем, что побелено.
Рыдает Минька-найденыш, что не дают молока.
Брызги летят на платочки – в четыре руки белят две женщины. А бедный, прозванный молоканом, в богатых слезах. И соседская Нюрочка голову беленькую прижала к груди. Рыдающий ловил под шершавым выцветшим крепдешином, – поймал губами, прижался в слезах. Семи лет нянечка-ненька кормила двухлетнего его собственной слюной и слезами, но он не отстранялся и вздрагивал.
И кормилица не отстраняла рыдающего.
Кислого молочка принесла соседка. И беленький молокан пил из кружки, не отводил взгляда от Нюрочки-Ганны.
Она на него смотрела.
И чужой опасен всегда – застыл язык каменных баб, гомон и шепот урочищ… чужой крик чужих людей чужими словами, когда угоняли в полон. Нет тут ни конца, ни начала, такой кажется степь и такой вода – из Толучая в Дон, потом в море. На степь будто бы покрывало кинули из разных лоскутьев. И чтобы прикрыться, надо держать одеяло в руках целым. Тут будто бы уже поименовали – на степь-кушетку налегли невидимые силы всякого приходящего, голос каждого звучал вслух, слышимый каждый новым уложенным. Сами названия всегда оставались, их приходилось перетирать, обрубая чужую непонятность и невнятность. Но сами же названия склоняли к себе. Бродники, расселившиеся,