настолько не верил в меня, что в горячке не смог вспомнить слова: поэт!
– Да что ты, червяк, о себе возомнил? – вопрошал он, с трудом удерживаясь от крика. – Что ты Господь Бог?
– Ты – никто и ничто! – папа резал правду сплеча. – У тебя нет таланта, нет денег, нет связей! Не знаешь людей и жизни – тоже не знаешь!..
– И даже если представить, что тебя там признают (он почти допустил и такое!) – мы с мамой до этого не доживем. И что будешь делать потом? Придешь на могилку и там нам расскажешь, как ты всех победил? Да все самые-самые слова этого мира, – кричал он, – не стоят одной слезинки твоей матери, чтобы ты знал!..
Так он меня убеждал, просил, требовал и умолял одуматься и не уезжать.
А я в ответ бормотал что-то, тер и прятал глаза, чтобы только не видеть, как он страдает.
Воистину, те несколько часов взаперти с ним показались мне вечностью.
Однако чем больше он уговаривал меня, тем я непреклоннее хмурился и молчал.
Вся океанская мощь отцовой мудрости не могла совладать с утлым суденышком моей фанатической веры в себя. На его стороне был нечеловеческий житейский опыт, а на моей – неуемная жажда свершений чего-то такого… такого чего-то… не важно чего!
Все отцовы предвидения и пророчества, впрочем, сбылись с поразительной точностью: меня в самом деле никто не встречал, дул холодный пронзительный ветер, и с неба валил мокрый снег, и вокруг было много людей, все куда-то спешили, и никому до меня не было дела.
Возможно, тогда, на холодном перроне, я впервые в жизни испытал чувство бесконечного одиночества…
– Виноват… бога ради… не угостите сигареткой… – послышался сзади слегка дребезжащий голос Мирей Матье (оборачиваясь, я уже знал, что увижу Владимира Высоцкого). – Возможно, что я ошибаюсь, но я… – закурив и покашляв, продолжил мужчина. – Я вижу, как вас что-то гложет… Нет-нет, ради бога, если не хочется!.. – он вдруг испугался, заметив мой взгляд.
– Я все потерял, – пояснил я спокойно.
– Все-все? – почему-то схватившись за голову, переспросил Владимир-Мирей-Акакий Акакиевич.
– Все-все! – также исчерпывающе подтвердил я.
– А я все нашел! – возвестил он со слезами на глазах, откровенностью за откровенность.
Возможно, я слишком еще пребывал под наркозом собственных потерь и не вполне мог соответствовать жгучей, как чувствовалось, потребности одного живого существа отворить душу другому живому существу.
И все же, признаюсь, меня поразила сердечная исповедь незнакомца.
Оказалось, в милицию он заявился, по его выражению: дабы придать земные черты чуду своего преображения – натурально, из мужского обличья в женское.
На мой неолитский вопрос: как он дошел до такой жизни? – Высоцкий-Матье-Башмачкин излился пространным монологом, бесконечно меня тронувшим.
– Все не нравилось, все раздражало! – признался он с неизъяснимой горечью. – Дневной свет казался мне чересчур ярким и резал глаза, а ночной – угнетал,