Мирхофф исходил из того, что главком должен быть функционером, а не самостоятельной фигурой.
Решение о применении Армии Земли генсек мог принять только с одобрения Совбеза, Наблюдательного совета, военного комитета ГА и двух заместителей.
Кроме того, и главнокомандующий, и офицеры, и рядовые получили беспрецедентное право игнорировать приказы, которые посчитают преступными: террор в отношении гражданских лиц, продовольственную блокаду, использование оружия массового поражения и тому подобное. Это было правильное решение, и хотя юристы сходили с ума, я считал этот принцип главным и лучшим своим достижением.
Без одной поправки, которую тихо приняли два месяца спустя, он бы мог спасти Шанхай.
Тогда я этого не понимал. Может, мне стоило не обижаться и взять в советники Энсона? Его принципиальность раздражала, но принципы – единственное, что одних чудовищ отличает от других, а беспринципным монстром я быть никогда не соглашался.
Мы выдумали так называемое «право окончательного решения». Генсек и главнокомандующий получили возможность издать приказ под особым грифом, который армия обязалась немедленно и без обсуждений выполнить. Прикажи они стереть с лица земли Нью-Йорк водородными бомбами – этому приказу пришлось бы подчиниться. Безумие, да?
Но генсек и главком отчитываются перед Объединёнными Нациями, за малейшую провинность им грозит импичмент и суд, так чего опасаться? Наблюдательный совет успеет среагировать до того, как гипотетический «генсек судного дня» обречёт нас на смерть, – так рассуждал я и так думали остальные. Такого жёсткого контроля, таких ограничений не было ни у одного из лидеров ядерных держав прошлого, а они ведь постоянно ругались, то и дело ставили мир на грань массового истребления и ещё оправдывались «интересами государства», избегая всякой ответственности за свои кровавые игры.
Да, «окончательное решение» нас подвело, и, поверьте, я прекрасно это понимаю.
Если бы мы остановились, если бы я остановился и немного подумал, если бы мы вынесли «окончательное решение» на публичные дебаты… не уверен, что это всё изменило бы. Но шанс был – маленький, незначительный, но он был, и мы его упустили, и я каюсь перед вами.
Но поймите и вы: ненависть застилала мне взор.
Дураки те, кто уверен, что войну можно возненавидеть, лишь столкнувшись с ней лично; это не гуманисты и не пацифисты, это лицемеры. Я побывал на войне в Южной Африке, но нужен ли был мне этот опыт? Разумеется, нет. Войну, государства, нации и религии я ненавидел с детства. Аббертон взрастил мой интеллект и вместе с ним взрастил ненависть к экстазу военных парадов, прославлению машин убийства и обезумевших «родин».
Знаете, я верю в самоубийство. Цепляться за жизнь до конца – это мне чуждо. Человек может уйти, когда пожелает, в этом смысл великой пошлой игры, что мы здесь ведём.
Я хочу уйти сам, но никому не позволю прервать мою жизнь преждевременно и уж тем более не отдам ее в руки негодяев, истребляющих