но вопль этот осколками разлетелся о захлопнувшуюся дверь, и Пеппо, не сдерживая ухмылки, сбежал по ступенькам. Вскинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, потянулся было опустить засученные рукава, но тут же поморщился и поддернул их повыше: рукава давно были коротки.
Привычно огладив ладонью стену, подросток двинулся по улице. Что там рукава… От хозяйских повадок скоро вся рубашка пойдет на лоскуты. Впрочем, до зимы и без рубашки не пропадешь. Куда важнее, что он сдержался и не нагрубил хозяину в ответ. Он слишком долго ждал этого дня, чтоб просидеть в мастерской под замком. Дзинь!
– Да чтоб ты скис, лахудрин сын!
Погруженный в раздумья, Пеппо наткнулся на торговку посудой, вывернувшую навстречу из-за угла. Несколько мисок оглушительно грянулось о мостовую и сейчас радостно вертелось, рассыпая звонкое медное стаккато.
– Простите, донна… – процедил Пеппо, наклоняясь и подбирая миски. Выпрямился, украдкой шире распахивая глаза. Торговка вырвала посуду из его рук.
– Э! Сгинь! Прочь глазищи, ирод! – взвизгнула она, поддерживая лоток левой рукой и широко крестясь.
– А это за «лахудрина сына», – вкрадчиво пояснил Пеппо и двинулся дальше. Позади послышался плевок.
– Дурноглазый! – ударило в спину.
Подросток не обернулся. К бесам всех… Сегодня ничто не испортит ему день. Даже нападки горожан. Даже отхлестанные с вечера плечи, к которым до сих пор гадко прилипает камиза. Он пообещал себе это еще на рассвете, когда под куполами Собора ударили колокола, во весь голос возвещая о наступлении праздника Святой Троицы. Воскресенье. День, чтоб распрямить спину и вволю хлебнуть ласкового ветерка, несущего с каналов гниловатый запах разогретого ила.
Пеппо любил маленький провинциальный Тревизо почти так же сильно, как ненавидел его обитателей. Город был ему другом, верным и надежным. Все в нем – и выщербленные камни криво замощенных улиц, и густая зябкая тень, гнездящаяся среди тесно выстроенных домов, и вечная сырость – все было знакомо, понятно и незыблемо.
В обычные дни городок походил на улей, вибрирующий ровным рабочим гулом. Разве только пчелы на лету вряд ли горланили песни и похабно ругались.
Но сегодня никто не собачился понапрасну. Мастерские были закрыты, а лавки работали едва ли не с ночи. Веселые толпы простонародья в выходном платье, еще хранящем складки и душный запах сундуков, клубились на улицах и площадях. Повсюду было вдоволь дешевого вина, траттории источали дурнотно-упоительный запах мяса и трав, и каждый час с соборной колокольни несся благовест, отчего-то заставляя душу шальной птицей взметнуться к небесам.
Пеппо сбавил шаг, всходя на шаткий мостик и отводя от лица прохладные плети старой ивы, нависающей над затянутой зеленью водой. Под ногой хлопнула третья доска. Вот черт, недавно хлопала только шестая. И в узоре трещин на ветхих перилах наметилась новая. Надо перестать здесь ходить, не ровен час, провалишься.
Но до места уже было рукой подать. Еще две извилистые улочки, и стали слышны звон колокольцев, скрип телег и гвалт веселых голосов. Ноги оскальзывались на гниющих остатках овощей, упавших утром с подвод и раздавленных колесами и копытами.
Последний поворот сдернул с лица тень переулка, и ярмарочная площадь обрушила на Пеппо тугую волну оглушительного гомона и резких запахов. Здесь переплетались свежий аромат хлеба и радостный дух базилика, терпкие ноты дубовых винных бочек, сыромятных кож, нового полотна, и все это привычно сдабривалось зловонием навоза и слитой наземь крови из мясных рядов.
Остановившись у стены, Пеппо замер, вливаясь каждой клеткой своего существа в этот бестолковый, шумный, изобильный мирок. Пора было приниматься за дело…
Это был рай. Отвратительный, зловонный, ошеломляюще-прекрасный рай. Башмаки мерзко чавкали по загаженной мостовой, а над головой взметались старинные крепостные башни, будто прямиком из пасторских книг.
Здесь повсюду были плесень и мох, сор плавал в бурой воде пахнущих гнилью каналов, а неколебимая твердыня церкви Сан-Николо вонзала шпиль в самые облака, сияя на солнце светлыми гранями древних стен.
Здесь люди были злы и суетливы, как лесные муравьи, а на утренней мессе Годелот впервые слышал настоящий хор, коего отроду не бывало в тесной и полутемной церквушке его родного графства.
Здесь улицы кишели ворами, нищими и прочим отребьем, а лавки ломились от изобилия товаров, о существовании которых сын наемного солдата и не подозревал.
Здесь девушки одевались так, как ни одна крестьянская красотка не нарядилась бы и на собственную свадьбу, а на площади у колодца Годелот даже увидел самую настоящую девицу легкого поведения, о которых доселе слышал лишь от отцовских однополчан.
За свои немалые годы – а Годелоту давно сравнялось семнадцать – он еще не бывал в городе.
Но сегодня настал великий день. Гарнизонный капрал Луиджи, славный, хотя и люто скупой тип, отрядил юнца в Тревизо с поручением. Вручая Годелоту жидкий кошель, он путано и высокопарно вещал о долге перед синьором. Но даже ошеломленный восторгом