как думала Эльза, когда у Этьена будут усы и бородка, он будет точь-в-точь отец. Лишь бы нравом и пылом не подражать ему отцу, а быть скорее в мать, тихую и слабовольную. Тогда не повторится с Этьеном того, что бывало с отцом за всю его жизнь и что, однажды, привело к трагедии.
Сестра и братишка уже давно молча сидели вдвоем на кухне, в ожидании прихода Баптиста, чтобы вместе ужинать. Оба были голодны и часто невольно прислушивались ко всякому звуку на дворе. «Не он ли?» В первой комнате уже был накрыт стол чистой коричневой скатертью с красными разводами, и стояли четыре прибора, стеклянный кувшин с сидром и бутылка простого красного вина «lе petit bleu»[70]. Хозяйка, их мать, была в другом конце домика, в углу своей спальни, и сидела при свече, склонившись над швейной работой. Женщина, низенькая и полная, казалась на вид лет под сорок, но в, действительности, ей было уже 47 лет.
Анна Карадоль, фламандка родом, светловолосая, была когда-то очень красивая блондинка с сияющими, кроткими, синими глазами и прелестным, снежно-белым цветом лица. Но теперь она сохранила только намеки на прежнюю красоту. Лицо было смуглое или коричневое, но не такое, как у Эльзы. Девочка удивляла всякого своей свежей, нежной смугловатостью и матовым отблеском лица и шеи. У вдовы была смуглость старости, желтизна огрубелой кожи. И если щеки Эльзы напоминали кожу позлощенного солнцем яблока или персика, то щеки ее матери смахивали на коричневый сафьян. Морщин у вдовы было еще мало, только сеточки вокруг глаз и на висках по прозвищу pattes d’oies[71], но глаза, прежде красиво кроткие, теперь казались тусклыми и безжизненными.
Анна Карадоль, давно болезненная, со смерти мужа стала еще более прихварывать, но на особый лад. Болезнь выражалась не страданиями и болями, а чрезвычайной леностью, бесстрастием и равнодушием ко всему, а изредка периодическим полным упадком сил и сонливостью. Тогда она лежала не вставая с постели и, собираясь умирать жаловалась на все, на всех, на весь мир Божий, в особенности на старших дочерей, бросивших ее, но также и на Эльзу с Этьеном, якобы не любящих и не почитающих ее.
Единственный человек, которого женщина не упрекала ни в чем, которого страстно любила, но отчасти теперь боялась, был ее прежний наемный работник Баптист Виган, а теперь… ее любимец и повелитель. Личность темная, загадочная и, по меньшей мере, человек себе на уме, был определен местными жителями особым словом: un sournois[72]. Если бы в местечке спросили, у кого бы то ни было, способен ли Баптист Виган на преступление, на воровство и грабеж или убийство, то всякий бы ответил:
– On en sait rien![73]
И, действительно, никому не было известно, кто и откуда родом этот пришелец, говорящий по-французски с легким иностранным акцентом и ни разу не обмолвившийся ни единым словом о родине и своем вероисповедании. Одни считали его корсиканцем, другие – поляком, третьи – евреем.
Прошло еще около часу напрасных ожиданий. Баптист все не появлялся. Глаза мальчугана, а равно и его сестры все чаще косились на pot-au-feu и его пахучий, щекочущий