завяли. И огромные мозерские часы остановили свое движение. Даже полу- опущенная штора в столовой так и оставалась полуопущенной в течение нескольких лет.
Какое-то веяние смерти сообщалось всем вещам. На всех предметах, даже самых пустяковых и незначительных, лежали тление и смерть, и только хозяин квартиры по временам подавал признаки жизни. Он вставал со своего ложа, ходил из угла в угол, сося папироску, или, согнувшись и покачивая левой ногой, сидел перед толстенной книгой, или, наконец, открыв форточку и не боясь простудиться и схватить воспаление легких, смотрел на звездное небо, держа перед собой карту небесного свода. И так тянулось почти одиннадцать лет.
Но однажды, без всякой видимой причины, в жизни Ивана Алексеевича произошли чрезвычайные перемены.
Однажды, проснувшись поутру, он почувствовал в себе какой-то прилив необыкновенной свежести и здоровья. Он с удивлением и недоверчивостью отнесся к этому и, наскоро одевшись и зашнуровав ботинки, вышел на улицу, сохраняя по старой привычке прежнее брезгливое выражение лица.
И странное дело: все на улице показалось ему приветливым и умилительным. Недоумевая, Иван Алексеевич вернулся домой. Доброе состояние не покидало его и дома.
Привыкнув думать и анализировать свои поступки и движения, Иван Алексеевич, еще не изменяя на лице гримасы, принялся решать, что, в сущности, произошло. Но не знал.
Тогда, цинически смеясь, он пытался уверить себя в каком-то физическом перерождении, тем более, что условия к тому были благоприятны – в течение одиннадцати лет, после разгула и пьянства, он вел спокойную размеренную жизнь.
Но это было не совсем так. Вернее, это было именно так, но, наряду с этим, было нечто иное.
Тогда, обдумывая и поражаясь, Иван Алексеевич вдруг понял, что совершенно помимо его воли вместе с бодростью к нему вернулась та прелесть существования, которую он потерял одиннадцать лет назад.
Раньше он с горечью стал бы обдумывать, как, в сущности, унизительна для человека такая анатомическая зависимость, но теперь ему было все равно. Он чувствовал в себе радость; ему были приятны и серое тусклое небо, и дым из трубы, и кошка на крыше, и мухи, назойливо присаживающиеся то на его лоб, то на нос. Он не сгонял их даже и, в добром состоянии духа, весело подсмеивался и хлопал себя по коленям. Все, что раздражало его, – исчезло.
В несколько дней Иван Алексеевич совершенно переродился. Он просыпался теперь с улыбкой, шутил сам с собой и, надевая костюм или зашнуровывая ботинки, пел вполголоса, стыдясь и радуясь своему оживлению.
А однажды, позвав к себе в комнату дальнюю родственницу, старушку Капитолину Георгиевну Шнель, он принялся ей говорить о том, как, в сущности, хороша и прекрасна жизнь и как он был нестерпимо глуп, что ханжески потратил одиннадцать лет неизвестно на что.
И, говоря об этом, он жестикулировал руками, подходил к зеркалу и, причесывая свои давно не тронутые волосы, смеялся.
– Ах, –