Это же и его дом был.
Как же я его не защитил? Я ведь всегда был сильнее – а теперь почему-то нет. И если ты нашла это, если прочитала, то знай, что я уже –
Но вообще-то об этом сложно, невероятно сложно, поэтому лучше просто ответь сейчас на вопрос, даже если я не услышу, даже если в мои разбившиеся, закатившиеся глаза заглянет фельдшер скорой помощи, но ты все равно скажи: правда же, что это не я виноват?
Правда?
Правда, говорит Маша и плачет надо мной.
1979
Лешка, там к тебе дядька пришел, сказали, выкрикнули с завистью.
– Не х тебе, – поправляет Наташка, нянечка, – не тока ж к Лиешке пришли, а и ко всем. Он-то завсехда говорит, что ко всем.
– Да ну его. Видать же, что этот, как его, бля, дядечка-то только Леху любит. Сладкое таскает, как девке.
– Какое еще вам бля, вот я воспитателю расскажусь, – ворчит Наташка, но никто не верит, не расскажется, не из таких.
Пацаны переглядываются, ржут, Наташка вздыхает: чехо ржете, охлоеды, сами над собою, да? А дядьку ждал, думал, заберет, каждую субботу думал, что заберет. И с каждой неделей пацаны все меньше смеялись, все меньше завидовали, даже сочувствовали немного по-своему, понимая, что уже никогда.
Кто тебя заберет, Лешка-Лысый, кто? Ты ж гонорейный, вот ты кто.
Вот ты хто, хотя Наташа не дразнила, утешала даже.
Гонорейным стал из-за этих прыщиков возле рта и на руках, но только они получаются, высыпают как – если нервничаю, если не сплю, а смотрю над собой в темноту и всякое представляю, если драться нужно, а если бы о маме хоть чуть-чуть подумал, хоть секундочку, то обсыпало бы всего как пить дать, живого места бы не было, весь в этой проклятой парше, в гонорее. Это Мишка придумал, что гонорея, он говорил – гонерея, это с его губ такое слово первым сорвалось. Срывались и похуже. У нас у всех были худшие слова.
И ведь только в тринадцать лет гонерея вылезла, раньше не было, гладкая кожа – так, может, чирей какой изредка. Наташка тайком из дома какое-то вонючее масло приносит, говорит, надо на ночь втирать, да не просто так, а с молитвой, – но только ж не помогает ни хрена. Может быть, оттого, что я все время стесняюсь и забываю про молитву? Коль бы чиста казанская медь, толь бы чист был раб Божий Алексий. Сойди свороба и чесота, вся байняя нечисть окаянная, вереда вся. Аминь.
Простая вроде молитва, а не запомнишь – и отчего-то непременно нужно было странно коверкать имя, переставлять ударение, иначе не подействует. Если аминь не скажешь – тоже.
Так-то бы мог, ну если надо. Просто все никак не могу спросить – надо ли непременно вслух? Потому что если вслух, то не выйдет. Нас в спальне шестнадцать парней, и если ты что-то такое забормочешь – с койки скинут, по сопатке врежут, мочой обольют. У нас было, они могут. Не со мной, с другим пареньком, новеньким, что помладше. Но только после того случая я не стал бояться, а решил, что буду делать. Вот что: встану и начну